— Бог с ней, с грозой, уж лучше про нее забыть. И кто только придумал воздушное электричество!
Слова почти кощунственные, но княгине они в счет не ставятся. Да и мало кому известны такие мудреные и ученые выражения. Конечно, женщина образованная и из высокого света, недаром держала мужа в смирении и послушании.
После грозы и лекарь ходит, высоко подняв голову. Это он придумал водружать княгиню на помост со стеклянными банками — по последнему слову науки. Во всем остальном княгиня мало его слушает и даже никогда не позволяла отворить себе кровь. Порезы она лечит паутиной, головную боль — клюквой в уши, брюшную боль — настойкой на зверобое, а иных болезней не знает. Немец же знает все, вплоть до модного животного магнетизма. В своей стране он мог бы прославить искусством свое имя, но в своей стране не накопишь и десятой доли того, что доставляет ему легкая служба у княгини по усмирению грозы.
— Кучера мне вылечи. Степенный мужик, во всем хорош, а пропадает от запоя. Что в вашей науке для этого придумано?
— Пьяниц нужно сажать в тюрьму и не давать пить.
— А кто меня тогда возить будет?
И княгиня лечит кучера сама: приказывает давать ему пить каждый день по стакану водки, настоянной на тухлых раках. И сколько ни пьет кучер — не может привыкнуть, с души воротит. По четвертому разу валяется в ногах у княгини, дает зарок на всю жизнь позабыть проклятое зелье, только бы больше его не лечили. Держит зарок иной раз месяц и больше — пока раковая тухлятина не исчезнет совсем из памяти. А нарушил обет — опять начинается лечение, и стакан ему подносит сама княгиня Елизавета Кирилловна, отказаться нельзя.
Обидно немцу такое русское невежество, но княгине он не противоречит. Знает, что едва покажется на летнем небе черная тучка, как снова он будет первым в доме человеком и княгиня, послав девку поглядеть на небо, прикажет ей дополнительно:
— Да позови этого, как его, хера Доннерветера!
ОЗОРНОЙ КОЛОКОЛ
В ту самую минуту, как священник повел жениха и невесту вкруг налоя, случилось то, чего никогда не бывало дотоле и, думать надо, впредь никогда не случится: брачные венцы, серебряные, подбитые розовой тафтой, слетев с голов брачующихся, поднялись, как две пташки, на воздух, улетели под самый купол, выпорхнули в боковые окошки и уселись на колокольне под наружными крестами. Все в церкви ахнули, священник прекратил венчание, жених с невестой пали на пол бездыханными, и случившемуся нужно радоваться, потому что мог свершиться величайший грех: были жених и невеста родными братом и сестрой!
Слух о таком чудесном происшествии разнесся по всей Москве, и не было человека, не только вздорной бабы, а и степенного мужчины, который не побежал бы на другой день посмотреть на колокольню, а дальние люди приезжали на своих лошадях целыми семействами. Однако венцов не было видно, а церковь была заперта. Тут на площади людишки бойко торговали квасом, кислыми щами и печатными пряниками и была также пожива ловким карманникам. И будто бы приходский священник, то венчание справлявший, отрицал всякое событие: и венчания не было, и не было таких жениха с невестой, и венцы не летали и под колокола не садились, а все это не иначе как выдумка литейщиков Маторинского завода, обычный «колокольный рассказ».
И действительно, был такой веками освященный обычай, что ко дню отливки нового колокола пускался самый чудесный и нелепый слух. И если с той выдумкой будет удача — удача будет и с колоколом.
Дело это было сложно, и приступали к нему с соблюдением строгого чина. День и ночь в плавильной печи поддерживали рабочие огонь березовыми и сосновыми поленьями: на 100 пудов меди — три сажени дров, на 1000 — не менее десяти сажен. Когда вся медь расплавится, перед самой отливкой прибавляли на 100 фунтов меди 22 фунта олова, а голых мастеров, которые размешивали клокочущий и адом пышущий сплав, другие окатывали из ведер холодной водой. Допускались к присутствию люди набожные и богатые, любители колокольного дела, которые бросали в сплав серебро, а иные и золотые монеты — для чистого звона и для спасения души. А к часу литья хозяин сам приносил в заводскую мастерскую освященную икону, собирал всех рабочих и читал соответственную случаю молитву, а все хором ее повторяли. По окончании молитвы давал хозяин знак начинать. Несколько опытных рабочих брали наперевес особый чугунный рычаг, раскачивали его мерно, точно и по команде и пробивали у плавильной печи отверстие пода. Из отверстия выливался пылающий и слепящий глаза жидкий огонь, и теперь все дело было в том, чтобы не дать ему безумствовать, а пустить его ровным потоком по желобу в заготовленную форму. Если желоб перельется через край, — все дело пропало, медь выльется зря, и может не хватить ее для наполнения формы, хотя бы только на колокольные уши; тогда плавь и переливай все заново.
По отливке колокол несколько дней — смотря по величине — стынет в земле. А когда остыл, отрывают его со всей осторожностью, разбивают кожух, и колокол переносят в точильню. Все это легко рассказать, а труд и искусство требовались неимоверные. И великая требовалась сила — не как теперь, когда подъемным краном один рабочий может поднять пушинкой многопудовую тяжесть и направить ее куда угодно.
И вот колокол готов, и зовут попа свершить чин освящения кампана: «Яко услышавше вернии раби глас звука его, в благочестии и вере укрепятся и мужественно всем дьявольским наветам сопротиво станут… да утолятся же и утишатся и пристанут нападающие бури ветряные, грады же и вихри и громы страшные и молнии злорастворения и вредные воздухи гласом его».
Стоит колокол нов и светел, ждет, когда вздымут его на предназначенную ему высь и раскачают ему язык: «Выйду я на гой-гой-гой, и ударю я гой-гой-гой!» Первый звон главный, самый слышный, густой и ровный; второй звон — гул, остающийся надолго; третьего звона, острого, не должно быть слышно отдельно, он должен сливаться с двумя первыми, чтобы был колокольный голос чистым и певучим; иначе будет колокол не звонить, а звенеть, не гудеть, а напрасно беспокоить ухо.
Колокола — что соловьи. Для простого уха — все одинаковы, для знатока и любителя — у каждого своя неповторимая песня. Как у каждого соловьиного колена и перевода есть свое имя, так имели имена и многие колокольные звоны: Ионин, Георгиевский, Иоакимовский, что в Ростовском соборе; всех колоколов там тринадцать, различного веса, от двух пудов до двадцати, повешены в линию, и звонари бьют в них согласно и концертно. И у самых колоколов ростовских свои имена, из них знаменитые: Сысой, Полиелейный, Лебедь (будто бы прозван так за сходство его звона с «лебединой песней»), Голодарь (который благовестил в Великий пост), Баран, Козел (не в насмешку так прозваны, а за отличие, и тоже любимцы), Ясак, Красный.
Красные колокола были и в Москве. Красный — значит прекрасный, веселый, напевный, усладительный. Красным звоном была знаменита в Юшковом переулке церковь святителя Николая, так и называвшаяся — «У красных колоколов». Еще лучшее название носил храм за Неглинной, на Никитской улице: «Вознесенья хорошая колокольница». Всех колоколов краснее и певучее были Симоновский в Москве и Саввино-Сторожевский в Звенигороде, и это потому, что дно у них много потоньше краев и сплав чудно хорош. Симоновский колокол лил великий художник — мастер Харитонка Иванов сын Попов с товарищем Петром Харитоновым сыном Дурасовым в лето от создания мира 7186-е, при царе Федоре Алексеевиче. Саввино-Сторожевский колокол лит мастером Григорьевым на десять лет раньше и знаменит еще своей надписью тайного письма, которую с большим трудом разобрали ученые-историки.
Когда звонишь в колокол — клади в уши ягоды калины, рябины или клюквы, а то скоро оглохнешь. Иные привыкают звонить с открытым ртом. Были у нас искусные звонари — на шесть, на семь и на девять переборов, хотя нет на свете звонарей лучше английских. Зато мы брали весом, и в этом перегнали даже старую страну колоколов — Китай: в Царь-колоколе весу 12 372 пуда 19 фунтов. А разбит он при пожаре от копеечной свечки.
Были колокола, как люди: и степенные, законопослушные, в житии своем мирные, и озорные, мятежные, великие бунтари. Благовестные висели мирно веками, а буйственные попадали в плен и уходили в ссылку. Иным было дано многолетнее житие, другие кончали свою жизнь инвалидами, в трещинах, обвязанные лыком. А иным колоколам за их проказы урезывали, как и людям, язык.
Было такое неспокойное место в Москве — полубашенка Спасских ворот. По преданию, там висел всполошный, набатный колокол, привезенный в Москву из Великого Новгорода Иваном Третьим; возможно, что он был перелит из новгородского. Но переливка не помогла, и колокол однажды в полночь напугал царя Федора Алексеевича, за что был сослан в Карельский монастырь. Его сменил другой набатный колокол, после попавший сначала в Арсенал, а затем в Оружейную палату.