А в сумерки в батальон пришли саперы…
12
К тому времени, когда над степью стало рассветать, все уже знали обо всем. Знали час начала артиллерийской подготовки и час начала атаки, знали, где именно и какой ширины проделаны проходы в своих и чужих минных полях и чем эти проходы обозначены, знали, из обращения Военного совета, куда поведет их нынешнее утро. И оттого, что все наконец-то стало известным, время томительно растягивалось, и то хотелось поторопить медленно разгорающуюся зарю, то, наоборот, чуть попридержать ее, чтобы в лишние минуты окончательно утвердить свою душевную готовность к этому дню. Оглянуться на прожитое, на хорошее в нем и плохое, вспомнить близких, письма, полученные и посланные, сказанное и недосказанное в них… А недосказанного… ох, его всегда больше.
Никто не спал.
Только саперы, для которых первые поединки со смертью остались уже позади, в истаивающей душной ночи, теперь, вернувшись с ничейной полосы в окопы, прикорнули кто где в неодолимой дремоте. Один из них, пожилой, костлявый, разбросался прямо поперек траншеи… Алексей, проходя мимо, хотел было оттянуть его в сторону или разбудить, но пожалел. Очень уж многозначительно выглядела лежащая в нише, рядом с сапером, его выгоревшая пилотка, полная немецких капсюлей, в каждом из которых ранее таился чей-то зловещий, но отведенный умелой рукой жребий.
Небо бледнело все сильнее, стали заметны мраморные разводы реденьких облаков у горизонта, вскоре они зарозовели, огнисто затеплились. И едва над землей приподнялся расплющенный, малиновый краешек солнца, как вся степь дрогнула, сотряслась, будто пробудились, вырвались наружу из подземных глубин какие-то невиданно могучие силы, и, умножаясь близким и далеким эхом, шквально накатился первый, отсчитанный сотнями сверенных часов орудийный залп. Алексей посмотрел на свои наручные… Четыре ноль-ноль… Все точно, и секундная стрелка не успела обойти свой круг, как внезапно там, где ветвились вражеские окопы и ходы сообщения, зачернела, закурилась нескончаемая гряда огнедышащих, извергающих пепел и лаву вулканов. Дым, всклубившийся было над их невидимыми кратерами, ветер стал сметать в сторону, но вновь содрогнулась степь, и теперь разрывы снарядов встали плотной, зубчатой стеной, в основании которой змеились, исчезали, снова появлялись огненные разломы, просверки, вспышки, молниевые зигзаги.
— Вот это зорька! — выкрикнул кто-то над ухом Осташко.
Он оглянулся, увидел Сорокина. Степан снял и протирал очки, в глазах восторг. Он пришел в батальон еще с вечера, и Алексей посоветовал ему не отходить от командного пункта, держать связь с Трилисским. Какого же черта он здесь, в роте? Не хватало того, чтобы увязался за ним, за Алексеем, отвечай тогда за него. Да и не в этом дело, просто будет мешать. Со своим болтающимся на боку пистолетом, из которого, наверное, ни разу не пришлось стрелять. Со своей близорукостью и расспросами, какие уместны в любое другое время, но только не сейчас, не в эти горячие минуты.
— Ты почему ушел с капэ?
Алексей разозлился так, будто Сорокин самовольно покинул заранее предназначенное ему в боевых порядках батальона и обусловленное строгим приказом место. Во всяком случае, именно так показалось Сорокину.
— А что? — растерянно, с глупейшей улыбкой спросил он.
Объяснять ему что-либо или уговаривать было бы еще глупее.
— На КП, приказываю — немедленно на КП и будешь передвигаться вместе с ним.
Видя неуступчивое, разгневанное лицо земляка, Степан попятился, нехотя побрел ходом сообщения к штабному блиндажу.
Артиллерийское наступление, развернувшееся по всему фасу орловского выступа, нарастало, становилось все ожесточеннее, яростнее, и порой можно было подумать, что забушевавшие в степи смерчи вырвались из-под умного и расчетливого людского контроля и теперь уже неуправляемы. Но стоило внимательно прислушаться к разноголосому реву орудийных стволов, стоило пристальнее приглядеться к тому, что творилось там, впереди, и становились заметными продуманность и мудрая спланированность наносимого удара. В то время как полковая и дивизионная артиллерия обрабатывала передний край немцев — рвала, разметывала проволочные заграждения, сминала и засыпала окопы, взламывала бункера и другие убежища, дробила укрытые в стальных колпаках пулеметные гнезда, в это же время полки артпрорыва, гаубичные, дальнобойные, подтянутые, переброшенные сюда из резерва Верховного Главнокомандования, обрушили огонь на все живое, двигающееся, способное к последующему сопротивлению в глубинах вражеской обороны.
Для Алексея прежде вершиной артиллерийской мощи были огневые налеты и контрбатарейная борьба на Ловати, а сейчас они представились чуть ли не каким-то воробьиным чириканьем… Оказывается, что слова Сталина, назвавшего артиллерию «богом войны», слова, повторяемые ныне во множестве газетных заголовков, он до сих пор осознавал чисто умозрительно, а вот он; бог-то, всамделишный — грозный, суровый, всесильный, с разметавшимися дымчатыми космами, с неумолимо карающей огненной десницей.
Очевидно, так же в эти минуты воспринимали происходившее и все другие в батальоне, во всяком случае большинство. И Маковка, который в своей лесной глуши только слышал о Магнитке, а вот и увидел ее разгневанную силу, и Солодовников, для которого после полученной скорбной вести этот час был часом возмездия…
Солнце уже круглилось над Новосилем и било бы немцам прямо в глаза, если бы могло проникнуть сквозь плотную пелену стелящегося в их сторону дыма. Солдаты, смелея и смелея с каждой минутой продолжающейся, незатихающей канонады, приподнялись на штурмовые ступеньки, а Спасов выбрался наверх и полулежал на бруствере.
— Во дает моя «Аграфена»! Узнаю! Разошлась! — азартно выкрикнул он, оборачиваясь к стоявшему у стереотрубы Осташко. — Товарищ капитан, что видите? Может, там и писарей уже не осталось?
— Ох, больно ты скор.
— Так я же вполне серьезно. Гляньте, какая преисподняя заварилась. Все кувырком пошло. Неужели уцелеет какой-либо гад?
— Каблуком, каблуком надо придавить, Адам… Иначе дела не будет, — отходя от стереотрубы, Алексей хлопнул по свисавшему в окоп обтоптанному, с побуревшим голенищем сапогу Спасова.
— Считайте, что мое отделение уже там… Наши кирзовые назад хода не знают. Пусть только прояснится. Знамо, пехота — она все…
Пора было и себе выбрать те ступеньки, что поведут, поднимут в атаку. В полночь, после того как в ротах зачитали обращение Военсовета, Осташко и Замостин сразу поделили между собой предуготованные им в это утро места. И сейчас Замостин находился во второй роте, а Алексей направился на правый фланг — в роту Литвинова, к Зинько.
— Ну, ты поосмотрительнее будь, не зарывайся… Здесь, под Орлом, наша земля не кончается, еще шагать да шагать, — час назад на КП напутствовал своего замполита Фещук.
Все это были слова лишние, а не лишними, обязательными были только те, которые изо дня в день слышали от Алексея все, кто служил с ним в батальоне, и, значит, именно эти, его же собственные, слова были и для него самого единственно настоящим напутствием. Даже прежде, чем для других, для него первого…
Зинько тоже стоял на верхней ступеньке. Не отводил взгляда от черно-бурой тучи, нависшей над немецкими окопами, наверное, мысленно уже добегал до них. Оглянулся на Осташко и, позабыв, не поправляя своего чуба, разметанного ветром над изуродованным лбом, нетерпеливо спросил:
— Сколько на ваших, товарищ капитан?
— Сейчас…
Алексей не договорил… Вдруг, заглушив гул орудий, в небе пронеслись колесницы, заскрипели, завизжали ободьями, покатились дальше, дальше, закончили свой страшный полет разорванным на секундные промежутки перекатистым грохотом. Всех, кто сидел на бруствере, будто смахнуло ветром. Осташко и Зинько тоже в первые секунды невольно втянули голову в плечи. Они посмотрели друг на друга взывающими к снисходительности глазами.
— Ну и ведьмочка! Третий раз слушаю, а не могу привыкнуть, — укорил сам себя Зинько. — А ведь своя ж, в доску своя!.. Что ж, теперь вот-вот и сигнал…
Оба знали, что залпами «катюш» завершается более чем полуторачасовая артиллерийская подготовка. Там, где разорвались реактивные снаряды, дым стал жирней, смолистей. Все снова кинулись к брустверу. Алексей увидел в изгибе окопа свободные ступеньки, заторопился к ним.
Было пять часов сорок минут утра. Когда началась артподготовка, наверное, не одному Алексею почудилось, что приход этого июльского утра затянется, отодвинется в темно-серой пороховой тусклости, но, вопреки ей, рассвело стремительно, и, не запаздывая, явилась сотням, тысячам глаз вся огромность степи и огромность вставшего над ней, рассеявшего мглу солнца. Взлетела на тонком шероховатом стебле и беззвучно набухшей, вызревшей почкой лопнула и расцвела красная ракета… Такие же справа, слева, у соседей и еще дальше, дальше по всему переднему краю… В последний раз вбирая в себя широко открытыми глазами это быстро разгорающееся утро, отрешаясь, освобождаясь от всего постыдно-сковывающего, Алексей вновь ощутил на сердце ту легкость и проясненность, которые пережил как-то весной, на марше к Лебедяни. И это дивное своей нерастраченностью, молодостью и давностью чувство словно бы само взнесло его на бруствер: