— Ступайте, Марианна,— сказала мне она.— Вас спрашивает сын госпожи де Миран. Она мне сказала вчера, после того, как побывала у вас, что он придет навестить вас. Он вас ждет.
У меня забилось сердце, лишь только я услышала, что он уже пришел.
— Очень вам благодарна, сударыня,— ответила я.— Сейчас иду.
И я направилась в приемную, но шла медленно, желая немного успокоиться.
Мне предстояло выдержать страшную сцену, я боялась, что у меня не достанет на это мужества; я боялась самой себя, опасаясь, как бы мое сердце не оказало вероломную услугу моей благодетельнице.
Забыла вам сказать еще об одном обстоятельстве, которое делало мне честь.
Дело в том, что я нарочно осталась в небрежном одеянии — в том самом, в которое облачилась, когда встала с постели; чепчик на мне был тот самый, в котором я спала, чепчик чистенький, но все же помятый, такой чепчик не прибавит очарования своей хозяйке, если она миловидна, а некрасивую сделает еще некрасивее.
Чепчику соответствовало и платье — домашнее платье, которое я носила по утрам в своей комнате. Словом, у меня оставалась лишь та прелесть, какой я не могла себя лишить, та, какую придавали мне моя юность и мое лицо. «Благодаря им ты еще можешь не падать духом»,— втайне говорил мне голос самолюбия, но так тихонько, что я не обращала на него внимания, хотя это помогло мне отказаться от уборов, которые я не надела, принеся их в жертву госпоже де Миран.
Она вовсе не сказала мне: «Не вздумайте нарядиться», но я уверена, что если б я принарядилась, она сразу же подумала бы, что мне не следовало это делать.
Наконец я вошла в приемную. Вальвиль уже ждал меня.
Как он был красиво одет и как сам был хорош! Увы! А какой нежный и почтительный вид был у него! Сколько чувствовалось в нем желания понравиться мне — лестное желание для безвестной девушки, когда она видит, что такой кавалер, как Вальвиль, почитает счастьем для себя снискать ее благосклонность! И это было написано в его глазах; весь его облик дышал любовью.
Он держал в руке письмо — мое письмо, в коем я просила его прийти.
— Не знаю,— сказал он, показав мне письмо и поцеловав его,— не знаю, радоваться мне или огорчаться тем приказом, который вы дали мне в этом письме. Во всяком случае, я со страхом повиновался ему.
Ах, если бы вы видели, какая робость и опасение за свою участь звучали в его словах!
— Присядьте, пожалуйста, сударь,— сказала я и умолкла, взволнованная его нежным и очаровательным вступлением. Мне надо было перевести дыхание. Он сел.
— Да, сударь,— продолжала я, и голос мой еще дрожал от волнения.— Мне надо поговорить с вами.
— Хорошо, мадемуазель,— ответил он, весь трепеща от наплыва чувств.— О чем будет речь? Что означает такое начало? Ваша настоятельница, очевидно, знает о моем посещении?
— Да, сударь,— подтвердила я.— Она сама сообщила мне, что меня спрашивают, и назвала ваше имя.
— Назвала мое имя? — воскликнул Вальвиль.— Как же это может быть? Я с нею не знаком, никогда ее не видел. Вы, значит, сказали ей, кто я такой? Вы, значит, с нею сговорились, что пошлете за мной?
— Нет, сударь, я ничего ей не рассказывала о вас. Она знает только, что вы должны были прийти сегодня, и сказала ей об этом не я, а кто-то другой. Но ради бога, выслушайте меня. Вы хотите уверить меня, что ваше сердце полно любовью ко мне, и я верю, что вы говорите правду. Вы любите меня, какие же у вас намерения?
— Всегда принадлежать только вам,— холодно, но твердым, решительным тоном ответил он.— Соединиться с вами всеми узами, которые предписывает честь и религия. Если бы существовали иные, более крепкие узы, я бы связал себя ими, они были бы для меня еще милее. Да и по правде говоря, зачем вам было спрашивать о моих намерениях, какие же другие намерения могут быть на уме у человека, который любит вас, мадемуазель? Мои намерения несомненны, остается лишь узнать, угодны ли они вам и согласитесь ли вы составить счастье моей жизни.
Какие слова! Не правда ли, сударыня! У меня слезы выступили на глазах; кажется, даже вздох вырвался у меня, я не могла его сдержать, но постаралась, чтобы он был тихим, едва слышным, и не смела поднять взор на Вальвиля.
— Сударь,— промолвила я,— я вам не рассказывала, какие несчастья привелось мне изведать с самого раннего детства? Я не знаю, кто мои отец и мать, я потеряла родителей, не зная их, у меня нет ни семьи, ни состояния — мы с вами не созданы друг для друга. Кроме того, существуют еще другие непреодолимые препятствия.
— Понимаю! — сказал он мне с удрученным видом.— Понимаю! Стало быть, ваше сердце отказывает мне во взаимности?
— Нет, вовсе не это! — воскликнула я и дальше не могла говорить.
— Вовсе не это, мадемуазель? — ответил он.— А вы говорите о препятствиях!
И как раз в эту минуту наш разговор прервался: вошла госпожа де Миран. Судите сами, как изумлен был Вальвиль.
— Как, матушка! Это вы? — воскликнул он, вставая с места.— Ах, мадемуазель, у вас во всем сговор!..
— Да, сын мой,— ответила госпожа де Миран голосом, исполненным ласки и нежности.— Мы хотели скрыть это от вас, но уж лучше признаться вам откровенно: я знала, что вы должны прийти сюда, и мы условились, что и я приду. Дорогая дочка, Вальвиль все знает? Ты сказала ему?
— Нет, матушка,— ответила я, осмелев от ее присутствия и радуясь, что она так ласково говорит со мною при Вальвиле.— Я не успела сказать: господин де Вальвиль только что вошел, наш разговор едва начался. Но я сейчас все скажу ему при вас, матушка.
И тут же я обратилась к Вальвилю, который не знал, что и думать, слыша, как мы с госпожой де Миран именуем друг друга.
— Вот видите, сударь, как обращается со мной ваша матушка! Это ясно доказывает, как она добра ко мне и как я должна быть благодарна ей. Я обязана ей так много, что и выразить это нельзя; и вы первый сказали бы, что я недостойна жить на белом свете, если бы не стала умолять вас забыть обо мне.
При этих словах Вальвиль опустил голову и тяжело вздохнул.
— Подождите, сударь, подождите,— продолжала я.— Вы сами будете тут судьей. Стоит только посмотреть, кто я и кто вы. Я уже вам говорила, что у меня нет ни отца, ни матери. Они были убиты во время путешествия, в которое взяли с собой и меня, двухлетнего ребенка. И вот я осталась с тех пор сиротой. Меня воспитала из милосердия сестра сельского священника. Она приехала со мной в Париж для получения наследства, коего, однако, не получила. Тут она умерла, и я осталась одна, без помощи, в той гостинице, где мы с ней жили. Ее духовник, сострадательный монах, вырвал меня оттуда и привел к вашему дядюшке; господин де Клималь поместил меня к хозяйке бельевой лавки и через несколько дней бросил без помощи — я вам говорила, по какой причине. Я просила вас возвратить ему его подарки. Хозяйка лавки сказала, что я должна съехать от нее; я отправилась к монаху рассказать ему о моем положении и на обратном пути зашла в церковь этого монастыря, чтобы скрыть слезы, душившие меня; господь оказал мне великую милость: тотчас после меня в церковь зашла и моя дорогая матушка, присутствующая здесь. Она видела, как я плакала в исповедальне; ей стало жалко меня, и вот с того самого дня я живу здесь, в монастырском пансионе. Она платит за мое содержание, она одела меня, дает мне все необходимое, не только щедро дарит великолепные вещи, но она со мною так деликатна, так нежна и ласкова, что я не могу об этом думать без слез; она навещает меня, говорит со мною, лелеет меня и обращается со мною так, словно я ваша сестра; она мне даже запретила думать, что я сирота,— и она права, мне уже нельзя вспомнить о своем сиротстве, ведь его уже нет. Быть может, даже не найдется девушки, которая, живучи у родной и добрейшей матери, была бы так счастлива, как я.