И крупный — и ростом, и положением: огромная власть была у него в руках, и земли с сахарными заводами и кофейными плантациями немереное количество, и сотни наемников-жагунсо под началом. Свои полковничьи звезды он заслужил в боях с «Колонной Престеса», которую неумолимо преследовал, пока мятежники не перешли боливийскую границу. Тем не менее он не позволял, чтобы в его присутствии дурно говорили о Луисе Карлосе. С марксистом он воевал, человека и военачальника глубоко уважал. Да, полковник был личностью из ряда вон выходящей, но при всем своем могуществе и силе рядом с супругой был кроток как агнец. Познакомились они, когда он был бедным арендатором, темным и неграмотным, а она учила детишек в начальной школе. Читать и писать она его выучила уже после того, как вышла за него замуж.
— Обедаю. Сегодня же вторник, — отвечал я. — А ты не придешь? Твои родители сетуют, что ты в последнее время глаз не кажешь.
— Я ни в коем случае не приду. Сегодня ты будешь представлять мои интересы.
И тут наконец он все объяснил. Он и Анита, племянница и воспитанница его родителей, уже давно любят друг друга и хотели бы пожениться, но Вильсон не решается заговорить об этом с полковником, тот слишком серьезно относится к своим опекунским обязанностям: желает ей счастья и хочет, чтобы она вышла замуж за человека основательного, серьезного, обеспеченного, с безупречной репутацией, способного дать Аните то, чего она достойна… Сей набор достоинств не имел к моему другу ни малейшего отношения, и он это знает. Боясь отцовского гнева, а еще пуще — отказа, он желает прибегнуть к моему посредничеству, посылает меня ходатаем: полковник меня уважает и мне доверяет, может, мне удастся убедить его? Что ж, я принимаю на себя эту миссию. На то и существуют друзья, чтобы развязывать всякого рода узлы.
Мы отобедали вчетвером — полковник, дона София, я и Анита, время от времени бросавшая на меня многозначительные и заговорщицкие взгляды. А потом я сказал, что должен поговорить с супругами на чрезвычайно важную тему. Ну, раз такое дело, полковник приказал отпереть гостиную, где стоят рояль «Стейнвей», на котором никто, правда, никогда не играет, и черная мебель, массивная и роскошная, в полотняных чехлах. В таких домах гостиную открывают лишь по самым торжественным случаям, принимают там лишь самых важных посетителей и обсуждают лишь самые важные дела. Читали мою «Габриэлу»? Ну, так гостиная полковника Рамиро Бастоса — точная копия гостиной полковника Франклина.
Итак, мы уселись втроем, и я значительным тоном объявил: прошу, мол, у вас руки вашей племянницы и воспитанницы Аниты.
Полковника, знавшего, что я — женат, хоть и разведен, эта фраза потрясла; дона София же сохранила полное спокойствие. Я поспешил объясниться: не для себя прошу, а для одного моего друга, — ему недостает отваги сделать предложение лично, вот он и заслал меня как бы сватом.
— Да? Ну и кто же он такой? Почем я знаю, что Анита будет с ним счастлива? Чем этот ваш друг располагает, чтобы создать и обеспечить семью? Моей воспитаннице далеко не всякий под пару.
Я ответил, что родители молодого человека, желающего составить счастие Аниты, богаты, но у него самого нет ничего, кроме должности в газете. «Журналист?» — поморщился Франклин, а на лице доны Софии не дрогнул ни один мускул.
— Ну, полковник, обманывать я вас не стану, хоть речь и идет о моем друге. Образцом добродетели его, конечно, счесть трудно… — и я принялся живописать.
Портрет получился так себе, хотя я ни в чем не погрешил против истины: богема, гуляка и бонвиван, страстный картежник и неоднократно бывал замечен в обществе сомнительных женщин. Трезвенником его тоже никак нельзя назвать. Взглядов придерживается левых. Кроме писательства, ничем заниматься не может, а главное — не хочет: одну книжку уже выпустил и грозит разродиться следующими… Я сам понимаю, что партия — не из самых блестящих… Полковник хмурился все сильней и наконец потребовал:
— Назовите мне имя этого наглеца!
«Завтра же отдаст приказ своему беззубому сертанцу», — хохоча про себя, подумал я, а вслух сказал:
— Имя его — Вильсон Линс. Это ваш сын.
Полковник не изменился в лице, только взгляд его стал блуждающим: несомненно, он прикидывал последствия того или иного решения: на карту было поставлено счастье любимого сына и не менее любимой Аниты. Наконец он решил, видимо, что она воздействует на беспутного Вильсона благотворно, спасет его — и повернулся к жене: «Ты все знала?»
Та ответила, что не знала, но догадывалась.
— Ну, хорошо, а что обо всем этом думает Анита?
Он поднялся во весь свой гигантский рост, подошел к двери, рывком распахнул ее:
— Анита! Анита!
Тотчас появилась и Анита, явно подслушивавшая у двери:
— Звали?
…Так вот, сватовство мое оказалось более чем удачным. Мало я знаю таких счастливых супружеских союзов — ну, разве что мы с Зелией.
Лондон, 1969
Когда умерла Норма, жена Мирабо Сампайо, мы вчетвером — Зелия, я, Нэнси и Карибе — были в Лондоне, гостили у друзей.
Получив скорбное известие, Карибе зашел в писчебумажный магазин напротив, купил общую тетрадь, разноцветных карандашей и принялся рисовать. Все сто ее страниц покрыл он рисунками — лондонские сцены, баиянские сцены, это была его дань памяти верной и доброй подруге. Под каждым рисунком поставил дату создания и свою подпись, отнес тетрадь на почту и бандеролью послал Мирабо, жестоко тосковавшему по Норме — та была ему и жена, и мать, и друг, — неустанно оплакивавшему свою потерю.
Минуло несколько лет, и вот Мирабо выменял четыре или пять рисунков на голландские стол и стулья XVII века, на которые набрел в галерее Рено. Там можно было найти все что угодно: помимо разнообразнейших образцов баиянского искусства и антиквариата, и русскую икру, и французские вина и даже красоток-мулаток, годных и в натурщицы, и в любовницы (Ди Кавальканти, бывая в нашем славном городе, непременно наведывается в галерею с этой целью). Итак, сделка состоялась. Рено окантовал рисунки и вывесил их на продажу. Карибе, увидев на стене свои творения, осведомился у галерейщика:
— Рено, а это-то что такое?
— Как что? Твои рисунки, я их приобрел, и они мне обошлись очень недешево.
— Мои? Да ничего подобного, я к ним отношения не имею.
— То есть как это? Я за них отдал Мирабо…
— Ах, Мирабо! Так бы и говорил! Это его работы. Сам знаешь, он недурно рисует и в совершенстве подделывает мою подпись. Хорошие рисунки, да только не мои. Ты их сними с продажи, а не то мне придется обвинить тебя в мошенничестве.
Рено вне себя от негодования ринулся к Мирабо. Вышел большой скандал — с криками, угрозами и бранью. Мирабо выгнал его вон:
— Убирайся, мерзавец, пока я тебя не пристрелил! Сам ты жулик, и мать твоя была потаскуха!
А в дверях покатывался со смеху Карибе: «Так тебе и надо: подарки не передаривают и тем более не продают».
Ах, сколько упреков пришлось мне выслушать из-за непобедимого моего пристрастия к старым вещам! Бывало, говорит мне Зелия: «Жоржи, этим твоим домашним туфлям давным-давно пора на помойку, ведь это ж срам смотреть, в них ходить нельзя!» — «Твоя правда, — соглашаюсь я, — они каши просят, но зато до чего ж удобные, а новые — измучаешься, пока привыкнешь, и жать будут, а кроме того, эту пару мне когда-то подарила Мизетт или нет, вру, Ангра дос Рейс». Растрогать Зелию ностальгическими воспоминаниями мне не удается, но заговорить ей зубы — вполне, и страшные шлепанцы остаются жить.
До сих пор висят у меня в шкафу рубашки, купленные в Индии в 1957-м, я с тех пор растолстел, они давно и безнадежно мне малы и не сходятся на животе, и все равно — не выбрасываю, а вдруг похудею? Впрочем, на это надежды мало. Галстуки я ношу крайне редко, но зато мне их беспрерывно дарят, и скопилось их столько, что, если каждый день повязывать новый, жизни не хватит перепробовать все. Когда же все-таки приходится в исключительных случаях стягивать шею этой удавкой, я выбираю всегда одни и те же — их всего-то штук пять-шесть, я их люблю, и уверен, что они подходят к любому костюму. В этом я, кстати, заблуждаюсь, ибо менее элегантного человека, чем я, просто нет на свете. Есть у нас одна столичная журналистка — она ведет колонку светской хроники — так вот, мои галстуки повергают ее просто в шок, о чем она сообщает публично и печатно, за что я ее очень ценю. Есть у меня галстук, который я — кажется, один в целом мире — считаю красивым, и куплен он был — вы не поверите! — в 1930-м, когда в Рио впервые приплыл французский лайнер «Атлантика». Любопытствующих пускали на борт, и в пароходных магазинах можно было купить всякую всячину. Вот и я выгреб из кармана последние медяки и присоединил галстук к прочему своему скудному достоянию, где он пребывает и поныне.
Ох, сколько в этом достоянии бесполезной, никому не нужной чепухи, без которой я жить не могу. Уж на что мой отец был демократ по натуре и потому терпимо относился к чужим привычкам и странностям, но даже он порой не выдерживал и говорил матери: