Но каждое лето я приезжал домой, и мы ездили на реку ловить угря. К этому моменту мы уже отказались от вентеря и перешли на более современные удочки для донной ловли. У нас были обычные удилища с оснасткой, состоящей из большого простого крючка и тяжелого грузика. Наживив на крючок дождевого червя, мы опускали его на самое дно. Папа изготовил из стальных труб держатели для удочек, которые мы закапывали в землю, так что удилища торчали в ночном небе, словно мачты. Мы брали с собой шезлонги, а на кончики удилищ прицепляли маленькие колокольчики, которые начинали звенеть, когда клюет. А потом мы сидели в шезлонгах до поздней ночи, слушая монотонное бормотание порога, наблюдая, как тень от ивы становится все чернее и как летучие мыши ловко огибают наши удочки, проносясь мимо. Мы пили кофе и беседовали об угрях, которых поймали, и об угрях, которых упустили, — почти ни о чем другом. Эта тема мне никогда не надоедала.
Позднее мои родители купили дачу. Это был красный деревянный домик, маленький и не отличавшийся красотой, с туалетом на улице и грязной водой в колодце. Но располагался он у озера, окруженного со всех сторон лесом, с зарослями тростника, где выводили своих птенцов лебеди-шипуны и чомги. Почти каждый день над озером пролетала то цапля, то скопа, а по вечерам солнце садилось за ели по другую сторону озера, как большой пылающий шар. Мама с папой обожали это место и проводили там все свободное время.
К даче прилагалась маленькая пластиковая лодка, и в те разы, когда я приезжал домой, мы рыбачили с нее в озере, а не в реке. Ловили в основном щук и окуньков. Мы плавали по озеру, исследуя его, — оно оказалось больше, чем можно было подумать поначалу. Домик располагался на восточном берегу, а к югу простирались огромные заросли тростника на мелководье, где можно было бросить якорь у самого края и слышать, как щуки бьются в воде в сумерках. На севере в озеро впадала небольшая речка — там круглосуточно охотились окуни. На запад озеро вытягивалось узким уступом с тростником, кувшинками и маленькими поросшими травой островками. Там водились большие щуки — по крайней мере, мы так думали.
Однажды вечером мы сидели в домике и смотрели на воду. Озеро разлилось и залило несколько метров газона, и вдруг из воды, прямо на границе с травой, высунулись большие, мощные рыбьи хвосты. Они полоскались, как темные флаги, при свете луны. Потом мы выяснили, что это были лини, и мы стали ловить их так же, как раньше ловили угря. Удочкой для донного лова с колокольчиком на конце. Однажды я поймал линя весом почти в полтора килограмма: он был темный, покрытый слизью, и у него были крошечные, едва заметные чешуйки. Ловили мы и леща — вялую неуклюжую рыбу, которая лениво позволяла нам вытащить ее из воды.
Но угри нам не попадались, и нас это все больше удивляло.
— Здесь должен быть угорь, — говорил папа.
И все указывало на то, что он прав. Озеро было мелкое, с илистым дном, там было полно растительности и камней, где удобно спрятаться, и огромное количество мелкой рыбешки. По речке, впадавшей в озеро, угрю не составило бы труда подняться, — к тому же она была соединена с рекой, где мы всегда ловили угрей: та располагалась всего в паре десятков километров.
— Не понимаю, почему нам не попадаются угри, — говорил папа. — Здесь они явно должны водиться.
И тем не менее угря мы в глаза не видели. Словно желая напомнить нам, что он когда-то для нас значил, угорь скрывался от нас во мраке. Со временем мы даже начали сомневаться в его существовании.
Папа заболел. Это произошло в начале лета того года, когда ему должно было исполниться пятьдесят шесть. О том, что он болен, он уже давно догадывался. У него побаливало, и в конце концов он пошел к врачу, а оттуда его направили в больницу. Там сделали рентген, взяли анализы и в конце концов констатировали, в чем проблема: большая и агрессивная опухоль. Почему он заболел, он тоже узнал: врач объяснил, что существует прямая связь между укладкой асфальта и той разновидностью рака, которую у него обнаружили. Горячий пар от асфальта проник вглубь его организма и теперь уже никогда — куда более буквально, чем раньше, — не выйдет оттуда.
В начале осени его оперировали — это была долгая и сложная операция, и домой из больницы он вернулся только в середине зимы. Месяцами он лежал в палате под капельницей, не в силах есть и даже заложить за губу щепотку табака, а мы навещали его и молча наблюдали, как он вставал и пытался ходить взад-вперед по коридору, опираясь на роллатор. Под больничной рубашкой он был тощий и бледный. Впервые я видел его таким ослабленным.
Именно там, в кафетерии больницы, пока папа спал в своей кровати морфиновым сном, мама рассказала мне то, о чем я давно должен был догадаться сам. Мой дедушка — тот, кого я всегда называл дедушкой, — не был отцом моего папы. Его биологическим отцом был совсем другой человек, которого никто из нас никогда не видел — даже сам папа. Бабушка познакомилась с этим неизвестным нам мужчиной, когда ей было около двадцати. Она забеременела и родила ребенка, а мужчина не пожелал знаться ни с ней, ни с сыном. И это все, что нам о нем известно, — а также его имя, которое у папы стало вторым именем.
Почему я не догадался об этом раньше? Как все это могло ускользнуть от меня? Ведь я знал, что папа прожил первые годы жизни у родителей бабушки. Знал, что за ним присматривали ее сестры, пока сама она работала в городе на галошной фабрике. Я слыхал о том, что, когда папе было всего пара лет от роду, умерла мама бабушки, и о том, как они переехали из статарского домика в собственный дом. По каким-то причинам я все же не сложил два с двумя.
Только когда папе