Бата, разумеется, сразу понял все, что здесь случилось. Он сел рядом с женой на кровать и, обхватив голову руками, надолго задумался. Так он неподвижно сидел больше часа. Петухи раскричались по всему селу. Вскоре поднялось солнце. Бата поднял голову. Нет в мире человека, сдержанней горца, если он решил быть сдержанным! И нет в мире человека страшнее горца, если ему по какой-либо причине отказывают тормоза.
— Вставай, готовь завтрак, и чтоб он ничего не почувствовал, — сказал Бата тихо, но с такой властной силой, что жена встрепенулась и вскочила.
Через час Сафар и Бата сидели за завтраком, а жена его молча обслуживала их. Мрачность Назибролы была понятна Сафару, но мрачность ее мужа его слегка тревожила. Он был уверен, что она ничего не сказала, но, может быть, Бата что-то заподозрил? Впрочем, тот сам за утренним стаканом вина объяснил свою мрачность тем, что устал за эту бессонную ночь. Когда они встали из-за стола, Бата вызвался проводить его до ближайшего леска. И это несколько смутило Сафара. Ведь они собирались утром сходить на могилу его матери-кормилицы. Неужели Бата об этом забыл или он все-таки все знает и теперь считает клятвопреступным идти с ним на могилу матери? Но и сам напомнить он не решился. Если Бата ничего не знает, то Назиброла все знает, и нельзя ручаться за женщину, что ей там придет в голову в последний миг перед могилой. И он промолчал, не напомнил.
Сафар сел на своего жеребца, даже взлетел на него — так ему хотелось сейчас быть подальше от дома своего молочного брата. Но он сдерживал себя. Рядом вышагивал Бата, держа за поводья украденную кобылу.
Когда они вошли в лес, Бата остановился. Дернув за поводья, и Сафар остановил своего жеребца. Бата передал поводья кобылы Сафару.
— Сафар, — тихо и грозно сказал Бата, и Сафар вздрогнул. Он понял: все, конец! И он вспомнил ту необыкновенную быстроту, с которой Бата прирезал козленка и внес его на кухню, и краем глаза заметил, что длинный черный чехол от ножа висит у Баты на боку.
— Я знаю, что ты сделал этой ночью, — продолжал Бата, — но между нами молоко моей матери. Я не хочу мешать с кровью молоко моей матери. Я тебя не убью. Но ты должен выполнить два моих условия.
Сейчас по дороге заедешь к своему учителю и расскажешь ему о том, что случилось этой ночью. Я хочу спросить у твоего учителя: чему он тебя учил? У меня большой интерес к этому. Я думаю, не пропустил ли он чего-нибудь по дороге к звездам? Я приеду к нему завтра и спрошу об этом. Если ты не расскажешь учителю о том, что случилось здесь этой ночью, я тебя найду и убью. И ты знаешь об этом.
И еще. По нашим обычаям, на поминках, на праздничных пирах и на других сборищах могут встретиться и такие, как ты, дворяне, и такие, как я, крестьяне. Берегись! Мы больше никогда не должны сидеть под одной крышей одного дома. Если случайно мы окажемся под крышей одного дома, тихонько встань и под любым предлогом уходи. Я тебя не трону. Поэтому отныне, оказавшись при большом сборище людей, озирайся: нет ли меня там? Забудешься, не заметишь меня — на месте убью! А теперь езжай! Все кончено между нами!
С этими словами он презрительно шлепнул ладонью по спине жеребца Сафара, и украденная лошадь зарысила рядом.
Бата вернулся домой, вошел в кухню, молча взял деревянное ведро-подойник и пошел доить коз. Подоив коз, он внес ведро в кухню, вышел из нее, не глядя на жену, подхватил на кухонной веранде легкий пастушеский топорик и, не оглядываясь, крикнул жене:
— Забудь о том, что случилось! Ты ни в чем не виновата! Только вымойся как следует!
С этими словами он погнал своих коз в лес.
* * *
Покачиваясь в седле, Сафар обдумывал сказанное Батой. Он знал, что тот ни в чем не отступится от поставленных условий. Относительно встречи за пиршественным столом он мало беспокоился. Такая встреча при известной осторожности была почти исключена. Но как быть с учителем? Не сказать ему нельзя и сказать страшно трудно. Сафар был любимым учеником, и учитель им всегда гордился.
И как быть с этой украденной лошадью? Явиться с ней к учителю — громоздить вину на вину. Придется объяснять, почему он ведет в поводу вторую лошадь, и это усугубляло его грех: послал молочного брата увести лошадь, а сам овладел его женой. Лошадь мешала. Завести ее в чащобу и убить? Это было бы правильней всего — тогда она больше никогда не появится на скачках. Но он подумал, что это слишком кровавое решение, да и слишком он любил лошадей. Бывает так, что человек, не обремененный любовью к людям, любит животных. Сафар любил лошадей за красоту, никогда не претендующую на соперничество с хозяином.
На лесной тропе, не сходя со своего жеребца, он снял с кобылицы уздечку, огрел ее этой же уздечкой и загнал в чащобу. Уздечку забросил в кусты. Или она найдет дорогу домой, лошади это умеют, или ее поймает случайный охотник, или ее волки загрызут, если ее не спасут ее проклятые ноги, из-за которых все это случилось. Из-за них ли? Но нет, об этом он не хотел думать.
Избавившись от лошади не самым худшим образом, он почувствовал, что на душе у него полегчало. Он скажет всю правду учителю о том, что произошло ночью, повинится во всем и не забудет уточнить, что был пьян и не смог совладать со своей страстью.
Когда Сафар въехал во двор учителя, старый Астамыр стоял на ступеньках веранды своего обширного дома и чистил шомполом ружье. Старик собирался на охоту. Кругом раздавались крики и смех ребятни. Старик воспитал уже трех надежных учителей, и теперь в основном они занимались с детьми.
Старый Астамыр обрадовался своему любимому ученику, который спешился посреди двора. Учитель подошел к ученику и обнял его.
— Что тебя привело в наши края? — спросил учитель.
Сафар хотел действовать решительно и точно. Придерживая коня за повод и низко склонив повинную голову, он сказал, что у него случился грех с женой молочного брата. Учитель хорошо знал историю его аталычества и потемнел лицом.
— Зачем ты мне об этом говоришь? — тяжело вздохнул старый учитель. — Поезжай в церковь и исповедуйся перед священником.
— Мой молочный брат велел рассказать именно вам, учитель, — отвечал Сафар. — Я был пьян и сам не знаю, как это случилось.
— Если б трезвому это дело не пришло тебе на ум, — жестко ответил учитель, — пьяным ты бы его не совершил… Но почему он тебя направил ко мне, может, он решил, что я тебя не тому учил?
— Не знаю, — сказал Сафар, — может быть, и так. Однажды я ему открыл названия звезд и созвездий. Помните, как вы нас учили этому?
— Конечно, помню, — сказал учитель.
— Я думал, он обрадуется названиям звезд, — продолжал Сафар, — но он вдруг спросил у меня: «А звезды знают, что они так называются?» Это было в Мухусе, в открытой кофейне. Там была большая компания, и все стали смеяться надо мной… Мне было очень обидно…
— И ты затаил на него злость?
— Не знаю…
— Езжай домой, Сафар. Ты сделал черное дело. Постарайся отмолить свой грех, если это возможно… Но и я виноват. Этот пастух не дурак. Он понял, что учитель отвечает за своего ученика, и потому послал тебя ко мне. Езжай, езжай, я виноват, как и ты…
Князь Сафар, не поднимая головы, сел на своего коня и уехал.
Учитель мрачно дочистил ружье и стал собираться на охоту. Он терпеть не мог менять решение на ходу Он собирался поохотиться на зайцев недалеко отсюда на опушке леса.
Сорок лет назад он, сын богатого помещика, решил посвятить свою жизнь просвещению своего народа. У себя дома он организовал первую абхазскую школу и сам преподавал в ней все предметы. И вдруг сейчас, после истории с Сафаром, ему показалось, что рухнуло все, на чем стояла его жизнь. Его гордость, его лучший ученик, блестяще окончивший Московский университет, оказался обыкновенным мерзавцем. И почему склонность к этому мерзавству он никогда за ним не замечал? Почему он думал, что знания сами по себе усиливают в человеке склонность к нравственной жизни? Как он не понимал, что шаг, сделанный в сторону знания, должен сопровождаться совестью, шагнувшей вместе со знаниями? Соблазн знания не является ли для большинства людей тем же, чем и соблазн чинов и неожиданно свалившихся богатств, ради которых человек забывает свою совесть, как бедного родственника?
А что, если душа от природы уже устроена так, что в одном случае она готова плодоносить, все равно где — на крестьянской ли ниве или на ниве знания, а в другом случае она пустоцветом родилась и пустоцветом умрет, и знания только расширяют разлет пустоцвета? И какая горькая, может быть, неосознанная ирония в словах пастуха: «А звезды знают, что они так называются?»
Учитель покинул свой двор, прошел мимо дома соседа-крестьянина, который в это время чинил свой табачный сарай. Они поздоровались, и он, неожиданно почувствовав свой возраст, тяжело ступая, пошел дальше. Он вошел в лес и у самой лесной поляны влез на сильно склоненный карагач, сидя на ветке которого можно было наблюдать за лесной полянкой, куда иногда выскакивали из леса зайцы попастись и поиграть. Это было его любимое место.