Жюстина спросила подругу, знает ли она, где хранятся ключи от подвала. Розали этого не знала и предполагала, что вряд ли можно найти их. Жюстина долго искала ключи и возвратилась ни с чем, поэтому не могла оказать девочке другой помощи, кроме утешений, неопределенных надежд и сочувственных слез. Розали взяла с нее клятву, что та придет к ней на следующий день; Жюстина обещала и даже уверила ее, что если к тому времени не придумает, как ей помочь, она сразу побежит жаловаться властям, чтобы они любой ценой избавили несчастную от грозившей ей участи.
В тот вечер Роден ужинал с Ромбо. Решившись на все, чтобы узнать, что ожидает ее подругу, она спряталась в соседнем кабинете. Разговор двух злодеев вскоре убедил ее и в преступлениях, уже совершенных, и в опасности, нависшей над бедной Розали.
— Я в отчаянии, — говорил своему сообщнику Роден, — что ты не присутствовал в момент моей мести. О, друг мой, как описать тебе удовольствие, которое я испытал, когда приносил жертву этой самой сильной страсти нашей души.
— Я представляю, что ничего оскорбительнее для тебя и быть не могло. Подумать только: твоя дочь перед ним на коленях! Негодяй! Еще бы немного, и он перешел бы от этой мистической церемонии к более сладострастным действиям: он наверняка хотел насадить твою дочь на свой кол, в этом нет никакого сомнения.
— Мне кажется, я бы скорее простил ему это оскорбление, чем попытку затуманить ей мозги. Мерзавец мог исповедовать ее, отпустить ей грехи, и я потерял бы это создание.
— Да, ты прав… с этим надо было кончать! А какую смерть ты придумал для него?
— О это было потрясающее зрелище. Мне помогали Марта и моя сестра. Они принимали перед ним разные позы, одна сладострастнее другой. Они сосали и возбуждали его, и я выжал все до последней капли, прежде чем отправить в мир иной, так что можешь быть уверен, что если им овладеют фурии, вряд ли они смогут заставить его сношаться.
— Чем же все кончилось?
— Я его распял. Мне хотелось, чтобы слуга издыхал той же смертью, что и хозяин; он висел на кресте целых четыре часа, и нет таких пыток, которые он не испытал бы за это время. Я прочистил ему задницу, я его выпорол и раз двадцать всадил свой нож в его тело. О, как я хотел, чтобы ты помог мне проделать эту восхитительную операцию! Но тебя в деревне не было, а я торопился: невозможно жить, пока дышит твой враг.
— Что ты намерен делать со своей преступной дочерью? Подумай, Роден, подумай хорошенько, какую пользу для анатомии может принести эта девчонка, ведь она достигла высшей стадии физического совершенства, все кровеносные сосуды можно прекрасно изучить на предмете четырнадцати или пятнадцати лет, если подвергнуть его мучительной смерти. Только благодаря сильнейшим судорогам можно получить полную картину человеческого организма. Тоже самое относится к девственной плеве: чтобы обследовать ее, необходима девочка. Что можно понять в зрелом возрасте? Ничего: эту плеву нарушают менструации, и результаты получаются искаженные. Твоя дочь именно в том возрасте, какой нам нужен: она не менструирует, мы сношали ее только сзади, что нисколько не повреждает мембрану, поэтому мы можем исследовать ее самым внимательным образом. Надеюсь ты на это согласишься.
— Конечно, черт меня побери! — отвечал Роден. — Печально, когда соображения морали затрудняют прогресс науки. Разве подобные веши останавливали великих мужей? Все наши учителя в искусстве Гиппократа проводили опыты в лабораториях, например, мой профессор-хирург каждый год анатомировал живых существ обоего пола, и мы смогли усовершенствовать опыт наших предшественников только благодаря таким же операциям. Десяток жертв помогли нам спасти жизнь двум тысячам пациентов, и я не понимаю, как можно колебаться в этом случае. Все художники мыслили точно так же: когда Микеланджело захотел изобразить Христа, разве не распял он юношу и не писал с натуры его страдания? Великолепная «Скорбящая Мадонна» Гвидо была описана с прекрасной девушки, которую нещадно пороли в это время ученики этого великого художника, и всем известно, что в результате она умерла. Когда же речь заходит о прогрессе или искусстве, подобные способы тем более необходимы и в них нет ничего дурного или преступного. Разве отличается от них убийство, совершаемое во имя закона? Разве не в том состоит цель закона, который мы считаем таким мудрым, чтобы пожертвовать одним ради спасения тысячи? Напротив, нас должно уважать, когда мы набираемся мужества наносить таким образом ущерб природе на благо человечества.
— Ну, не так уж оно велико, это мужество , — заметил Ромбо, — и я не советую тебе хвастаться этим перед людьми, которые знают сладострастные ощущения, вызываемые подобными операциями.
— Я и не скрываю, что они чрезвычайно меня возбуждают: страдания, которые я приношу другим во время операции, флагелляции или вскрытия «по сырому»[27], приводят мои сперматические клетки в такое волнение, что возникает невыносимый зуд и невольная эрекция, которая, почти не затрагивая мои чувства, приводит меня к эякуляции, причем ее сила зависит от степени мучения пациента. Ты, должно быть, помнишь, как я кончил прошлый раз, когда меня никто не трогал, но когда мы с тобой оперировали того юношу, которому я вскрыл левый бок, чтобы понаблюдать за сокращениями сердца. Когда я рассекал волокна вокруг этого органа и тем самым отбирал у пациента жизнь, сперма брызнула мимо моей воли, и тебе еще пришлось помогать мне; ты, наверное, помнишь, что последние капли так и не вышли из канала, поэтому я их выдавливал. Одним словом, не будем спорить: у меня достаточно доказательств, дорогой мой, что твои вкусы близки моим, поэтому не стоит больше обсуждать этот предмет.
— Согласен, — сказал Ромбо, — я испытываю такие же ощущения, но не могу понять, в силу какого таинственного противоречия непостижимая природа каждодневно внушает человеку вкус к уничтожению своих созданий.
— А вот для меня здесь все предельно ясно, — сказал Роден. — Частички материи которые мы дезорганизуем и бросаем в ее горнило, дают ей радость воссоздать их в других формах, и если наслаждение природы заключается в акте творения, подобный поступок человека-разрушителя должен чрезвычайно ей нравиться. То есть она созидает лишь благодаря разрушению. Поэтому надо чаще уничтожать людей, чтобы предоставить ей сладостную возможность заново творить их.
— Да, убийство — это одно из удовольствий в жизни.
— Скажу больше: это наш долг, это — одно из средств , которыми природа пользуется, чтобы добиться целей, задуманных в отношении нас. Пусть цель эта не столь важная, как та, которую мы преследуем своими опытами, пусть она связана только с нашими страстями, от этого она не перестает быть благородной, ибо эти страсти природа вдохнула в нас лишь затем, чтобы смягчить отвращение, которое могут иногда вызывать в нашей душе ее законы и установления. Поэтому убийство ради науки, полезной людям, становится самым прекрасным, самым разумным из всех человеческих поступков, и преступлением следует назвать отказ от такого поступка. Слишком большое значение мы придаем нашей жизни, и этот факт заставляет нас ломать голову над тем, как назвать поступок, когда человек расправляется с себе подобным. Полагая, будто жизнь — это величайшее из благ, мы по глупости своей называем преступлением уничтожение людей. Но прекращение существования является не в большей степени злодейством, чем жизнь является благом, другими словами, если ничто не умирает, если ничто не исчезает и не теряется в природе, если все части любого разложенного тела только и ждут, чтобы вновь проявиться в новых формах, акт убийства абсолютно нейтрален, и достойны звания глупцов те, кто находит в нем преступление.