Но жизнь была явно Леше не по плечу. Он, наверное, мог бы быть счастливым только в каком-то идеальном мире, а в обычном — не мог.
Однажды, когда его в очередной раз привели домой пьяного, избитого до полусмерти, баба Зоя сказала Лене: «Хоть бы Господь прибрал его к себе. Сколько ж маяться ему, бедному?» Сказала — и заплакала. Заплакала навзрыд, горько и безутешно. Слов ее Леша не слышал, а на плач вышел, шатаясь, из комнаты и жалобно-жалобно попросил: «Ты не плачь только. Не плачь. Я больше никогда… Слышишь, никогда…»
Он не пил недели две. Успел за это время устроиться на новую работу. С девушкой начал встречаться. Он ведь всегда пользовался успехом. Потому что был высокий и красивый, умный и добрый.
Через несколько дней родители девушки обнаружили пропажу кольца с бриллиантом. Нет, никто не обвинял его. Просто Наташа (так звали девушку) простосердечно поведала ему об этом. В этот же вечер он и напился.
— Лен, они же на меня… На меня подумали. Понимаешь? — талдычил он Лене, которой пришлось его вести вместе с бабой Зоей от соседнего подъезда, где он был обнаружен спящим на лавке. — А я никогда ничего чужого не брал! И не возьму! Никогда! Понимаешь?
Лена понимала. Будучи абсолютно уверенной в Лешиной чуть ли не патологической порядочности, она буквально физически ощущала, как невыносима для него мысль о том, что кто-то думает, что он способен на воровство.
Запой длился несколько дней. Кончилось все ужасно. Баба Зоя не укараулила — Леша ушел из дома на поиски выпивки и приключений на свою голову.
Три дня про него ничего не было известно. Баба Зоя от горя почернела, осунулась. Она почти не спала, почти не ела — только плакала и молилась. Лена вечерами сидела с ней рядом, гладила ее плечи, руки — и молчала. Что она могла сказать?
«Сердечко ты мое на ножках», — говорила баба Зоя Лене и снова плакала.
Лена опрашивала Лешиных собутыльников во дворе, звонила в больницы и даже в морги — никаких известий не было: ни хороших, ни плохих.
На четвертый день в приемном покое областной клинической больницы ответили: привезли одного молодого человека без документов. Приезжайте, может, ваш.
«Скорая» подобрала Лешу на улице, снова избитого, избитого так, что не было на нем ни одного живого места, хотя все кости, на удивление, были целы. Смотреть на него было страшно и больно. Но самое невыносимое было — глаза. Беспомощные, как у потерявшейся собаки. «Заберите меня отсюда», — попросил. И просил об этом, как ребенок, каждый день, когда Лена и баба Зоя поочередно к нему приходили.
В один из этих тяжелых дней Лене совершенно случайно попались на глаза строчки:
Ройте землю.Упирайтесь рогом.Выйду из подъезданалегке.И — дойду.И окажусьпред Богомс детскоюигрушкоюв руке.
Над этим маленьким пронзительным стихотворением[1] Лена проплакала два дня. Она плакала от боли, тоски, нежности и безысходности. И в каждом бомже на улице ей виделся теперь Лель. И история каждого бомжа с мертвыми глазами была ей страшно близка и понятна.
Психотерапевт, с которым свел Лену Денисов, внимательно ее выслушал и сказал: «Помощь нужна вам. А ему — скорее всего уже нет. Бросьте его. Не губите себя».
Бросить Лешу значило бросить и бабу Зою. Ни первое, ни второе было невозможно.
8
— Лена, милк, ты-то за что страдаешь? Мне-то деваться некуда. Своя ноша… говорят, своя ноша не тянет. Ох как тянет. Еще как тянет. А еще говорят… — Баба Зоя задумалась, как бы припоминая, что же еще говорят такого, что подходит к ее случаю. Вспомнила и как будто даже обрадовалась. — Вот. Маленькие детки, говорят, пьют молочко, а большие — кровушку. Вот как. Правильно, ничего не скажешь. Лучше не придумаешь.
Лена, засомневавшись, покачала головой, а баба Зоя вернулась к вопросу, на который не получила ответа.
— Только ты-то, Ленок, за что с нами маешься? Не пойму никак.
— Что ж тут непонятного, баб Зой, — усмехнулась Лена. — Мы ведь не чужие. Знаешь, слова такие есть: «Мы в ответе за тех, кого приручили». Ты меня приручила — значит, за меня в ответе. Я Лешу приручила — значит, в ответе за него.
— Да он к тебе с детства прирученный, это точно. А кто это такой сказал, что в ответе-то, раз приручил кого?
— Экзюпери сказал.
— Знаю. Слышала. Француз вроде. Да? Я передачу смотрела. Только не поняла, кто он — летчик или писатель?
— И летчик, и писатель, и… — Лена, обрадовавшись смене темы разговора, была готова выложить бабе Зое все, что знала об Экзюпери.
Вот так и о тяжелой доле бабы Зои, и о Леше, и о французском летчике-писателе толковали Лена и ее соседка светлым весенним вечером на больничной скамейке.
Неделю назад поздно ночью в дверь Турбиных позвонили. Леша, глотая слезы, еле выговорил: «С бабой Зоей плохо. А „скорую“ не хочет».
Баба Зоя, в белой ночной сорочке, с таким же абсолютно белым лицом, сидела в кресле и, тяжело дыша, тихо приговаривала: «Сейчас пройдет». Лена кинулась сначала к ней (баба Зоя показала, что валидол у нее под языком уже есть), затем к телефону, но баба Зоя тихо, но очень внятно проговорила: «Не надо ничего, прошу тебя».
Посидев с бабой Зоей минут сорок (Леша в это время безостановочно курил на кухне) и убедившись, что ей на самом деле стало лучше, Лена помогла ей лечь в постель. Затем пошла к Леше. Он уже не курил. Застыл у открытой форточки — и на Ленины шаги не обернулся. Она подошла к нему и встала рядом.
Когда темноту за окном начал нехотя пробивать свет, Лена ушла домой.
Наутро перед работой Лена, разумеется, заглянула на минутку к Васильевым. Леша спал. А баба Зоя как ни в чем не бывало возилась на кухне. Но лицо ее светилось прозрачной бледностью, а глаза горели каким-то незнакомым сухим огнем.
Лена настаивала на том, чтобы вызвать на дом врача. Но баба Зоя бодро пообещала, что дойдет до больницы сама.
С работы Лена, улучив момент, позвонила: Леша собирался отправиться «к одному там» по поводу работы, баба Зоя, как и обещала, ушла к врачу.
Но все оставшееся до конца рабочего дня время внутри было тревожно-гулко, очень хотелось домой, точнее, к бабе Зое. Хотелось быстрее убедиться, что с ней все в порядке. Хотелось быстрее услышать, что Лешу взяли на работу.
Но услышала Лена другое. На работу Лешу взяли. А вот бабу Зою из больницы не отпустили. Инфаркт.
На березах уже были клейкие листочки, пока еще маленькие — но уже настоящие листочки. Они пахли весной: волнующей свежестью и щемящей тревогой. И горьковатый их запах провожал Лену до самой больницы: дорога к ней шла через молодую березовую рощу. Было еще очень светло, хотя время близилось к девяти.