Шварценеггер на банкете в Швейцарии. Я верхом на Анне. Она тянется своей сигаретой по направлению к пепельнице на столике. Не дотягивается. Она говорит: «Давай чуть-чуть подвинемся». Я пытаюсь членом подтолкнуть ее к столику. Она стряхивает пепел в пепельницу. Я продолжаю. Она говорит: «Я этот фильм уже видела. Пошли в постель». Когда мы входим в спальню, в телевизоре взрывы. Я совсем забыл про водяной матрас. Часы на ночном столике показывают половину восьмого. Мы ныряем. В гостиной грохот, под нами журчание. Я этот фильм смотрел дважды. Я помню весь сюжет. Анна терпеливо покачивается взад и вперед на матрасе. Похоже, я в ближайшее время вряд ли кончу. Развлекаюсь тем, что по звуку из телевизора пытаюсь представить себе видеоряд. (Здесь я пропускаю 90 минут.) Когда кассета заканчивается, меня переполняет какая-то пустота. Анна смотрит мне в глаза. Я отвожу взгляд. Я продолжаю ее трахать. Мне это надоело — сил нет!
С эрекцией ничего не происходит. Я сказал, гарантия — год. Уже десять часов утра. Я все еще продолжаю трахать ее. Все же лучше, чем разговаривать с ней. Звонок в дверь. Эта ее татуировка меня достала. Еще один звонок в дверь. Анна выкарабкивается из-под меня и из постели, надевает халат и оставляет меня одною качаться на волнах матраса.
Судя по голосам, это пришли ее мама и маленький Мауни. Теперь я знаю, чем мне заняться. Вопрос только в том, окажется ли Мауни достаточно узким для того, чтоб я наконец кончил. Судя по голосу, да. Судя по всему, им пользовались всего четыре года. В смысле, голосом. Мауни входит в спальню. Кожа у него темная. Он говорит: «Хай!» Я отвечаю: «Хай!» Он подходит к постели, глядит испытующим взглядом. Из гостиной доносятся голоса Анны и ее мамы. Увидев презерватив, Мауни останавливается. Он спрашивает: «А сто это у тебя?» Я тяну за презерватив и говорю: «Это? Это презерватив». Он говорит; «Призирвати-ив?» Я говорю: «Да». Он спрашивает: «А засем он тебе?» Я отвечаю: «Ну, чтоб у тебя случайно не завелся братик или еще чего-нибудь…» Анна входит в спальню, замечает Мауни и берет его на руки. Ее мама заходит на порог. Мама (ц. 45 000) миловиднее, чем Анна В ее распоряжении было больше лет для того, чтобы стать миловиднее, чем Анна. Анна уводит Мауни и закрывает двери. Я остаюсь лежать. На водяном матрасе в западном районе столицы. Son of a dyke. Сбрасываю с себя одеяло и презерватив. Дрочу. Один в открытом море. Слабая качка. Рыбак в лодке. С ручным шнуром. Пока дрочу, думаю о маме в гостиной. Вижу, как передо мной покачивается ее лицо. Вижу густую красную помаду вокруг желтых, как слоновая кость, зубов. Представляю себе, как помада обхватывает мой член. Может, у старушки лучше выйдет? Так же, как яблочные пироги у нее выходят лучше? Я хочу маму. Billy Don’t Be a Неro.[257] Я встаю, выхожу в гостиную и ложусь на маму, сидящую на диване в своей юбке, жакете и шали.
Когда я наконец добрался до места, похороны уже начались. Это называют «капеллой», но на самом деле это бывшая больничная палата, из которой убрали кровати, чтобы сэкономить на системе здравоохранения. Умирать дешевле, чем рождаться. При этом экономится кислород.
Мама, Лолла, Эльса, Магги, мальчики, папа со своей Сарой, Ваг(о)н со своей Тележкой, бабушка, а еще Эльсина подруга (ц. 60 000), которой я не знаю. Уже тут. Мама оборачивается и смотрит мне в глаза, не меняя выражения лица. У нее на лице это непоколебимое материнское выражение, неизменное, как почерк в записке на обороте конверта, которая ждала меня на кухонном столе, когда я пришел домой:
«Мы уехали на похороны. Начало в два часа, Крещенская капелла в Центральной больнице. Вход через родильное отделение. Б. С.».
Мой кайф кончился. Было клёво, стало блёво. Я сел в предпоследний ряд. Они все впереди. Хорошо, что я надел эту куртку. Гробик стоит на столе перед алтарем. Ишь ты, до чего дошли: таких — и хоронить: безымянных, нерожденных. Носишко едва наметился — а уже имеют право на персональные похороны, гроб и крест. Гробик не больше среднего аквариума. Полного околоплодной жидкости. Хотя нет… «Вход через родильное отделение». Что-то в этом есть…
Эта капелла — бывшая больничная палата. Здесь умирали люди. Разве в церкви умирают? Нет, в церкви никто не умирает, но все умершие отправляются в церковь. Дядя Элли сказал: «Я в церкви не покажусь до тех пор, пока меня туда не понесут». В смысле: пока тебя не заставят за это платить. Лиза Лиза (ц. 2 000 000) and the Cult Jam.[258] Она была католичка. У них самые роскошные груди.
Теперь здесь кровь не течет по жилам, а пьется из чаш, и все из того же человека. Никто не вышивает крестиком, зато все крестятся. Вместо наркоза — молитва. Где подкачали врачи — как следует раскачались попы. Белый халат, черная ряса. «Первый исландский душеносец вернулся на родину после успешно проведенной операции в Гётеборге». Откуда эта фраза?
У меня до сих пор та же эрекция, что и ночью на Рекагранди. Оттого, что я лег на маму, она не исчезла. Напротив. Похоже, тогда я первый раз в жизни сделал то, что хотел. Я лег на женщину, ощутил ее шаль, материю на юбке, уткнулся лицом в ее шею. От нее так приятно пахло! Еще пара таких моментов — и можно спокойно помереть. «Ты загляни под тяжелую крышку: всех моих бед и обломов не счесть».[259] Кто умирает на экстази, тот кончает на рейверской вечеринке в аду, которая продолжается целую вечность. Так что с этим надо поосторожнее.
Черноволосая Эльсина подруга сидит в углу на первом ряду. Она похожа на Крисси Хайнд (ц. 150 000) из Pretenders. С такими по-дурацки тощими рокерскими ляжками, про которые все ошибочно считают, что они сексапильные. Женщина с электрогитарой! Гив ас э брейк![260] Все равно как мужик со щипцами для завивки. И все же в ней что-то есть. Женщинам, у которых волосы застилают глаза, следует опасаться самого худшего. Pretenders была клевая группа. Гитариста звали Ханиман-Скотт. Джеймс Ханиман-Скотт. А басиста — Пит Фарндон. Оба померли от передоза в один и тот же год. Это их похороны, и Крисси Хайнд с волосами на глазах — в первом ряду.
Поп тянет килограммов эдак на восемьдесят семь. Освященное мясо. Эльса в окружении волос. Мама смотрит на нее, точнее, на ее руку. Во всем какая-то скорбь. И все же как-то наигранно. Эта «помощь в шоковых ситуациях» слишком далеко зашла. Хоронят тех, кто еще даже не родился. Что же нам после этого — каждое семяизвержение оплакивать? Похороны зародыша. Значит, крещение я пропустил? А некрещеных хоронить можно? «Каким именем должны были наречь младенца?» От всех здесь прямо-таки разит «пониманием», просто жуть! Души, прополосканные шампунем. Всего-навсего невареная кровяная колбаса с едва-едва наметившимися глазками, — и вот все должны ее оплакивать. А виной всему я. Я… Господи Боже мой, Отче всего, что ни есть, скажи мне, — в таких случаях говорят: «Сорри»? Наверно, эрекция на похоронах — как раз в тему, такой намек на восстание плоти, воскресение плоти. Когда мы все встаем, у меня стоит навытяжку, как солдат, отдающий честь. My name is Gump. Forest Gump.[261]
Мне не помешало бы пойти в туалет и выблевать весь кайф, но я не решаюсь спросить, где тут уборная, потому что мне вдруг кажется, что гробик отнесут именно туда и попросту спустят все содержимое в унитаз. Хочу большую грудь. Больше, чем у Анны. Папа смотрит на меня. Не смотри на меня, папа! Не надо! Не смотри на меня! Я смотрю на Сару. Мне вдруг хочется пройтись с ней вдоль скалистых утесов, щека к щеке, идти долго-долго, пока с ее щеки, которая прижимается к моей, не сотрется вся косметика. И идти с ней дальше и дальше до тех пор, пока духи тоже не выветрятся. Но закончится все, конечно же, какой-нибудь пустошью.
Папа спрашивает:
— Ты на кладбище собираешься?
— Ну, когда-нибудь мы все там будем, — отвечаю я.
Сара спрашивает:
— А разве такое на кладбище хоронят?
Лолла говорит:
— В Фоссвоге для таких отвели специальный участок.
Ну ты, со своим пузом! Не пытайся въехать в нашу семью на одном языке, раздуваясь какой-то притворной, точнее, рукотворной беременностью! Эльса смотрит мне в глаза. Прости, думаю я. Прости меня, сестра! Я — не то, что я есть, а то, чем я стал.
Я стою на краю могилы. Да, именно это лучше всего передает мое состояние. После семнадцати часов на экстази. Мое «э» скоро отнимет у меня всю «нергию». Вещество мало-помалу растворяется в теле, но не исчезает. Оно всегда будет во мне. Да, да, с наркотиками, будь они неладны, именно так. Поэтому после них похмелья не бывает. Иное дело — алкоголь. Там все испаряется из тебя, да еще с такой жуткой голово-ломкой. А наркотики никуда не испаряются. Поэтому у кокаинщиков с годами лица становятся как будто присыпанные мукой. Поэтому у коноплистов глаза такие продымленные. Поэтому от героинщиков так воняет: они своими шприцами проткнули в душе столько дырок, что она стала как решето, и через него сливается вся дрянь, которая течет сквозь мир, и из дырок исходит вонь. И поэтому наш брат — экстазийщики, иод конец становимся такими монолитными. Но я еще не нашпигован до отказа. Это всего лишь таблетка номер семь или восемь.