Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему вы ничего не пьете?
Когда она идет к бару, чтобы угостить незнакомого господина, он слышит, что ребенок плакал; но теперь, кажется, ребенок утешен обещанием, что мама расскажет ему всю оперу, когда вернется домой.
– Сколько лет ребенку? – спрашивает он. Она говорит еще раз. – Спасибо, – говорит он, – большое спасибо!
И они пьют, говорят о другом и курят, садятся и говорят, в оперу они давно опоздали, Лиля по-прежнему в пальто, оба чувствуют, что им надо бы покинуть квартиру и пойти в город, хотя бы в том, что она угощает кого-то около полуночи, никакого нарушения обычая, пожалуй, и нет. Впрочем, еще не полночь… Ребенок спит… Он снова, кажется, забыл о ребенке; она – нет. Она мать. Она не говорит о своем ребенке, который спит, да и не думает о ребенке; но она знает, почему она не со Свобом в Лондоне. Потому что она мать. Это уж так. Это счастье. Завтра она повезет ребенка в детский сад; ей не нужно думать об этом, она это знает. Она может положиться на себя. Иногда Лиля (ей тридцать один) кажется себе старухой… Они поднимаются, чтобы пойти в город, на мгновение озадаченные немым согласием; она гасит торшер. До сих пор вся квартира была освещена и все двери, кроме двери в детскую, были открыты уже несколько часов, открыты с тех пор, как она искала карту Перу, даже дверь в кухню, словно страшилась открытых дверей. Странно становится, когда она гасит торшер, затем и верхний свет; ее тянет в переднюю, где еще горит свет, и он, готовый выйти, ждет только, чтобы она нашла ключи от машины. Оглядываясь, словно что-то могло быть не в порядке, она уже дотронулась до выключателя левой рукой. «Пойдемте!» – шепчет она, когда его рука, словно бы в знак прощанья с некоей возможностью, непроизвольно и в то же время иронически – он отдает себе отчет в том, что это повторение, – скользит по ее лбу. «Пойдемте!» – шепчет он. Куда? Об этом нет речи. Они шепчутся, чтобы не разбудить ребенка. Шепот объединяет. Это ошеломляет ее, и она не глядит на незнакомого господина, гася свет в передней, я света нет больше до тех пор, пока не рассветает за окнами – только в детской один раз загорится свет: в три часа она идет туда, потому что услышала кашель, и зажигает свет, чтобы удостовериться, что ребенок спит. Он спит. Не из хитрости ли она будит его? Она будит его. Чтобы сказать, что мама дома, что она была в опере. Она рассказывает ему оперу не подробно, однако так, что ребенок вспомнит ее рассказ. А когда он подрастет, он тоже пойдет в оперу. А чтобы подрасти, надо сейчас спать. Она поит его подслащенной водой. Потом гасит свет.
Ждет у кроватки, не целуя ребенка; но говорит, что завтра приедет папа и, конечно, что-нибудь привезет, куклу в шотландской юбочке (если это девочка) или парусный кораблик (если это мальчик), но только если ребенок сейчас уснет. И она ждет, покуда не бьет четыре; потом она закрывает дверь снаружи, и, когда она возвращается, ни слова, ни слова даже шепотом, она прячет лицо в его ладони, а он ровно дышит открытым ртом, прислушиваясь, – тишина…
На другой день приезжает Свобода.
Ребенок (насчет шотландской куклы он, видимо, уже не слышал и не разочарован тем, что папа ничего не привез) рассказывает оперу, которую видела мама, очень потешно.
Ребенок как ангел-хранитель?
Я купил магнитофон, чтобы записывать ваши разговоры, разговоры без меня. Это подло, я знаю. Я и стыжусь каждый раз, когда дрожащими пальцами вставляю в эту дьявольскую машину этакую коричневую тесемку, наговоренную в мое отсутствие…
Зачем?
Как продолжаются разговоры моих друзей без меня, это я иногда могу, мне кажется, представить себе, иногда – нет. Говорят ли они сейчас, когда я ушел, все еще об истории папства? Или о чем? Но прежде всего – как они сейчас говорят? Иначе, чем прежде? Точно так же? Серьезнее или шутливее? Не знаю, почему мне хочется это знать. Есть люди, о которых я думаю, что они после моего ухода будут говорить точно так же, как при мне, и в них, откровенно говоря, есть, на мой взгляд, что-то скучное, что-то чуть ли не бесчеловечное. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Если кто-то продолжает говорить точно так же, после того как откланялся Бурри, это еще не значит, что и после моего ухода он будет говорить точно так же. Одни люди подбивают на предательство, другие нет. Да и что значит предательство! Я не думаю, что, едва оставшись одни, люди говорят о моей особе, а если и говорят, ну что же; мне любопытно. нечто другое. Не будет ли, например, у Бурри наедине с Лилй и совсем другое лицо? Придумывая разговоры, происходящие без меня, я стану, чего доброго, бояться людей, или уважать их, или любить в зависимости от того, как говорят они в моем представлении, когда меня нет. Мое почти слепое доверие, например, к Бурри, только потому, что в придуманных мной разговорах он говорит не иначе, и молчит не иначе, и смеется не иначе, чем в моем присутствии, доходит до того, что я просто не верю, когда стороной узнаю, что Бурри на днях сказал то-то и то-то. Сплетня! Я не хочу слушать сплетню. Что из этого получается: мое подозрение падает не на Бурри, а на людей, которые говорят мне, что на днях сказал Бурри в мое отсутствие. Может быть, он и правда это сказал, но не так, как передает сплетня. Возможно, этими же словами, но не этим тоном. Просто-напросто, я не могу представить себе, чтобы Бурри продал меня ради красного словца. И в точности так же обоснованно или необоснованно, такой же результат моего слепого вымысла, который раньше или позже окутывает каждого человека, мое многолетнее недоверие к другим, например моя мучительная скованность перед Дольфом только потому, что, когда он говорит не в моем присутствии, а в моем воображении, Дольф становится вдруг гораздо умнее и тоньше, не только богаче знаниями, если ему не нужно держать про себя свои большие знания из-за моего невежества, но и богаче всякими озарениями, остроумнее. Я убежден, некоторые люди прячут от меня свое остроумие; я за это на них не в обиде, я только всегда поражаюсь, что в моем присутствии они не становятся остроумны, не бывают в ударе, нет в них ни веселья, ни задора, ни озорства. Я полагаю, что они мстят мне за это; доказательств тому у меня нет. Таков Дольф. Ибо в разговорах, которые я придумываю, возвращаясь домой или лежа в ванне, в разговорах без меня этот Дольф – олицетворение юмора, кладезь знаний, которые он всегда от меня утаивает. Как это получается? Часто я не хожу в какое-нибудь общество лишь потому, что буду присутствовать там, как бы я тихо себя ни вел; как только я появлюсь, это будет не общество, которое меня интересует, а общество масок – по моей вине…
Отсюда магнитофонная лента!
Торопливо, в то время как я спокойно стыжусь, орудуют над бобиной мои дрожащие пальцы, я действительно стыжусь каждый раз, когда включаю эту машину, но ничего не могу с собой поделать. Первый метр я всегда отрезаю, но на некоторых лентах я все-таки застигаю собственный голос, его негромкую ложь: «Я схожу за сигаретами!» Что я потом и делаю, после того как пустил адскую машину, спрятав ее за книги. Моему обету никогда не пользоваться этими лентами – грош цена. С ленты запись можно стереть, с памятью этой операции проделать нельзя. Чего я, собственно, жду? Обычно разобрать удается мне мало что, поскольку все говорят наперебой, сумбур голосов, я курю себе. Я удивляюсь, что вы понимаете друг друга. Смех! Я не вижу повода. Смех за смехом! Из текста не явствует, что вас так веселит. Столь же непонятно и внезапное молчанье. Вдруг кажется, что лента оборвалась. Но нет. Гробовая тишина. Я понятия не имею, что сейчас произошло. Все еще гробовая тишина. Может быть, вы заметили, что я спрятал машину, ухо, память? Теперь голос, негромкий, какая-то дама: речь о домашних работницах. Я курю, ожидаю глухого голоса Дольфа, его юмора, который, однако, не появляется и постепенно я разочаровываюсь: с таким же успехом я мог бы сидеть с ними. А Лиля? Только Лиля звучит иначе, так что я задерживаю дыхание. Но и она не говорит ничего такого, чего мне без ухищрений не довелось бы услышать, избегает тех же имен, что и в моем присутствии. Тем не менее – звучит она иначе. Свободнее. Она смеется иначе и больше, когда кто-нибудь острит, громче. Не боится ли она в моем присутствии, что я отнесу ее смех на свой счет? Она неотразимее, мне кажется, когда меня нет в комнате. Больше похожа на девочку. Но это понятно. Потом она звучит как тогда, когда я с ней познакомился, давно это было, – в точности так; а ведь запись, которую я прослушиваю, сделана сегодня. Она отваживается на шутки, которые бы и меня восхитили, и порой, хоть и находясь в незавидном положении подслушивающего, я невольно смеюсь. Вы говорите сейчас о политике. Вдруг, когда я почти не слушаю, произносится мое имя. Выключить? Слишком поздно: кто-то уже меня похвалил. За что, этого я не понял. Я мог бы и перемотать ленту, чтобы послушать еще раз, но я этого не делаю. Может быть, вы похвалили мой погреб, поскольку теперь следует разговор о винах, Лиля спрашивает, между прочим, куда же я делся. В этот момент у меня гаснет трубка. Лента сейчас наполовину прокручена. Вы, кажется, не торопитесь, вы ждете конца моей катушки, чтобы поговорить потом по-настоящему, без масок. Вы ищете сейчас штопор, я слышу и не могу вам помочь: штопор был в кухне. По мнению Дольфа, жаль, что я не занимаюсь политикой, очень жаль. С чего это вдруг? Его утверждение, что он советовал мне заняться ею, совершенно не соответствует действительности, во всяком случае, я не припоминаю ни этого, ни блестящего (на ленте очень выигрышного) суждения о нынешней социал-демократии, будто бы мною высказанного. Зачем он украшает меня собственными перьями? Затем он умолкает, словно первоисточник его блестящего суждения может в любой миг войти в комнату, а Лиля тем временем пошла в кухню за штопором. Я слышу, что теперь ее нет в комнате. Я слышу это как слепой: она молчит не как все другие, ее здесь нет. Наши гости одни. Может быть, я слышу это по легкому изменению тона. Вы говорите теперь об одном фильме Феллини, все звучит веселее, чем до сих пор, живее, в то же время смущенно, поскольку вы одни, вы избавлены от обязанности считаться в разговоре с предполагаемыми вкусами хозяев дома, гул голосов, такое впечатление, что прежде нельзя было говорить о Феллини. Чтобы не сбиться на сплетни о хозяевах дома, вы страшитесь теперь любой паузы. Кто-то зовет: «Лиля, что вы там делаете?» – и как эхо того же голоса: «Что она делает?» Счастье, что все видели этот фильм Феллини, счастье прежде всего, что нет единого мнения. «Католицизм у Феллини…»
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони - Борис Васильев - Современная проза
- И как ей это удается? - Эллисон Пирсон - Современная проза
- Мамино пальто - Тео Картер - Современная проза
- Я — это ты - Наталья Аверкиева - Современная проза
- Московские каникулы - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Ли Смолин. Возрожденное время: От кризиса в физике к будущему вселенной - Юрий Артамонов - Современная проза
- Всегда, всегда? (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Пестрая компания (сборник) - Ирвин Шоу - Современная проза
- Как быть любимой - Казимеж Брандыс - Современная проза