к цвету, к форме, это трудная задача.
B. О. Перцов. А с Хлебниковым вам не приходилось встречаться?
A. В. Лентулов. Очень часто. Он часто ночевал у меня, так как он вообще всегда ночевал у кого-нибудь.
Я считаю его очень тонким и талантливым поэтом. Всегда меня поражало его внешнее несоответствие таким тончайшим мыслям и настроениям, которые он передавал. Илья Иванович Машков, — тот прямо говорил: «Неужели в такой грязи, в такой мрази могло быть какое-нибудь поэтическое чувство?»
Это было действительно какое-то убогое существо внешне, и вдруг такие божественные обороты речи!
B. О. Перцов. А как Маяковский к нему относился?
A. В. Лентулов. Вот представьте себе, что очень хорошо[339]. И это понятно — почему: он прекрасно понимал, что это чистой души человек и чистой марки поэт. Тут не было никакой бурлюковщины.
А к Бурлюкам Маяковский относился очень хорошо, но сквозь это проглядывало вот что: такая вкрадчивая и подобострастная ласка, которую он от них получал[340]. Ведь для Давида Маяковский был знаменем его жизни; всем, что он мог сделать, он обязан Маяковскому. В его гиперболическом выражении не скажешь даже, как он определял значение Маяковского. Но во всяком случае вся ситуация так складывалась, что от Маяковского он питался. Но зато и сам изнеживал его до последнего — в работе, в компаниях, во всех условиях, в хранении всех его интересов, начиная с материальных и кончая духовными. Словом, это была какая-то кормилица с такими грудями, в которой Маяковский купался и которую чувствовал себе поддержкой в своих выступлениях, в спорах, в столкновениях. Единственный близкий человек, мать родная — это был Додя. Маяковский был загипнотизирован Бурлюком. Бурлюк так его обставлял, что Маяковский волей-неволей нуждался в этом теплом очаге. Я определенно убежден, что это было так.
Ведь мы знаем, что Маяковский, наряду со своей внешне громовержской и поэзией и жизнью, был страшно нежной души, он был даже сентиментальный человек. И все эти «птичка», «душка» были маленьким откликом того, что он способен к неге какой-то. Он говорил: «Хотите, буду безукоризненно нежным»[341]. Все это в каких-то уклончивых, шутливых фразах и мыслях, но просилось все это высказать себя.
А Бурлюки — они очень сентиментальные. Они меня очень любили. Вот меня они так же окружали, как Маяковского. Словом, Аристарх Лентулов для них был олицетворением чего-то самого желанного для них. Он мне даже подражал в искусстве, был в безумном восторге от моих кубофутуристических шествий.
Я так же относился к нему с взаимно приятным чувством, тем более что при желании даже отделаться от Бурлюков это было очень трудно; если они вас любили, если они уважали вас, то от них отцепиться было тяжело. Бурлюк к вам придет, когда вы его ругаете, клянете, даже когда вы его ударите. Таких случаев не было, но можно себе представить. Даже, когда вы его ударите, он оботрется и будет против себя ставить и дифирамбы петь и говорить: «Я — бездарность одноглазая». У Давида было очень большое самоуничижение.
B. О. Перцов. И самомнение в то же время?
A. В. Лентулов. Я бы этого не сказал. У него была вера в дело и любовь к футуризму. Его хлебом не корми, а футуризм давай. От себя он в восторге не был, как от художника.
Бурлюк — не забудьте — очень большого ума человек, и, как умный человек, он великолепно знал свое место и место всех своих друзей. Он большой историк и знаток искусства, колоссальный знаток. Бурлюк обладает совершенно несусветной эрудицией. У него колоссальная была библиотека. Это же человек, который сидит в книге, в литературе, в искусстве, как очень большой ученый, и с правильной установкой и изумительной критикой, если бы он не был так свихнут футуризмом, который сыграл в его жизни какую-то роковую роль. Он, как мечтатель, видел в этом все — в этом футуризме, он даже, кажется, и назвал это движение так, а в Италии это просто «искусство будущего». Он в это будущее верил, как в такой красоты рай! И вот такие райские художники — Лентулов, Кончаловский.
Он также любил Кончаловского. А что он получал от Кончаловского, кроме затрещин, и самых грубых! Тут самый настоящий фанатизм.
Для искусства это оказалось не очень хорошо, так как тогда уже самые активные товарищи Бурлюка шли по пути, где уже чувствовалось, что за этим какая-то чертовщина идет, какие-то Малевичи появляются, и вы уже начинаете поворачивать к утерянным рельсам. Бурлюк этому мешал.
Я от Маяковского никаких похвал Бурлюкам никогда не слыхал, вообще никогда не слышал от Маяковского об искусстве Бурлюков. Это были разговоры только об его искусстве. Так что понятен тот цемент, — на чем это было склеено, но во всяком случае не на поклонении перед Бурлюком.
* * *
Женщины в моей жизни играли не последнюю роль еще, можно сказать, с детского возраста. Мечтательный ребенок, порывистый, на все реагирующий сильно и с увлечением, физически рано сложившийся, я, с детства не зная никаких преград, не подчинялся никаким условностям мещанской морали в быту, жизни окружающих меня людей — близких, родных, дядей и теток, у которых я часто жил.
Первая встреча с женщиной, которая сохранилась у меня в воспоминании, — это история, которую разыграл (сорганизовал) один из служителей в доме дяди, который был управляющим большого имения. Он подговорил одну девушку лет 15-ти «соблазнить» меня и делал всяческие ухищрения, чтобы пробудить во мне желание женщины — толкал на нее, старался, чтобы я ее почувствовал. Однажды ночью при луне таинственно позвал меня в кусты, где спряталась эта девушка (как ее звали, не помню). Она была с ним в заговоре, как потом выяснилось. Я, как мальчишка, который кичился своей взрослостью, считал нужным воспользоваться случаем, но каким образом и как, мне было неизвестно, и потому ничего не вышло. С неприятности и с противным чувством осадка чуть не заревел и убежал, и с досады пошел спать. На другой день это забылось. Вскоре надо было ехать домой, в Пензу, а через месяц или два приезжает дядя и без объяснений вместе с матерью дают мне здоровую порку, за какую провинность, мне было непонятно. От меня держали в секрете. Только потом обнаружилось, что дяде