Но он почему-то не закричал, не побежал, не разбил лампочки. Он только подошёл к двери и забарабанил в неё кулаком. Ему не ответили на это.
В коридоре было по-прежнему тихо.
Он отступил, закусил губу и с размаху пнул дверь ногой. Тогда она быстро отворилась, так быстро, что он чуть не упал, и солдат, пожилой, равнодушный, лет сорока, — так и думалось, что до войны он работал где-нибудь конторщиком, — равнодушно предложил собраться и следовать за ним.
— Куда? — спросил Ганка.
— На допрос, — ответил солдат.
И они пошли.
Гарднер разговаривал по телефону.
Комната была светлая, чистая, огромные окна, выходящие во двор, стояли открытыми, и в них лезли ветки какого-то большого дерева с нежной, блестящей корой. Стояло ясное, солнечное утро, где-то далеко-далеко, точно на краю земли, надрывался паровозный гудок, и чуть погодя ему отвечали два или три с разных сторон, ещё более отдалённые и тонкие.
Солнце прозрачными полосами лежало на столе, на бумагах, стекало с края стола на пол, и на полу тоже стояли прозрачные, чистые лужицы света. Липовая серёжка с выгнутой спинкой, чем-то неуловимо похожая на бабочку однодневку, плавала в этой луже, и Ганка неожиданно сделал шаг, чтобы поднять её.
Гарднер что-то кричал в трубку. Когда Ганка вошёл в кабинет, он только слегка скосил на него глаза и кивком головы отпустил солдата.
И вдруг здесь, на свету, в приличной и хорошо обставленной комнате, где не было ни цементных стен, ни жёлтой лампочки, ни этого запаха корицы, Ганка осмелел. Серёжку, правда, он не поднял, но выдвинул стул, сел на него, независимо заложил ногу за ногу и стал демонстративно отряхивать солому с брюк.
Гарднер говорил о каких-то грузовиках, его плохо слышали, он морщился и кричал, прикрывая трубку ладонью. Потом вдруг резко оборвал разговор, положил трубку на рычаг и стал что-то записывать на длинной полоске бумаги. В это время в дверь сильно постучали.
— Да! — сказал Гарднер густым, приятным голосом.
Вошёл военный, круглолицый, большеглазый, с пушком на лице, видимо, ещё очень молодой и спросил:
— Слушай, у тебя есть охотничье ружьё?
— Ружьё? — повторил Гарднер и улыбнулся. — Нет, конечно, ты же знаешь, какой я охотник. А что?..
— Да вот, понимаешь... — Тут молодой офицер облокотился на стол и стал рассказывать Гарднеру, какая здесь прекрасная охота, сколько уток, как он вчера случайно проезжал мимо озера и вспугнул целую стаю каких-то крупных птиц — лебедей, наверное.
— Наверное! — засмеялся Гарднер. — Хороший охотник! Не знаешь даже, на какую птицу хочешь охотиться!
— Не важно, — улыбнулся молодой офицер, — было бы ружьё.
— Нет, у меня нет, ты же знаешь, я не охотник. Правда, — сказал он, подумав, — убил я раз зайца...
— Да и то жестяного, в тире, — окончил молодой офицер, и оба опять засмеялись.
— Да! — сказал вдруг Гарднер и полез в ящик стола. — Ведь Кирстен живёт с тобой в одной квартире?
— В одной-то в одной, — сказал офицер, — только я его никогда не вижу. А что?
— А вот! — Гарднер протянул ему пакет. — Читай: „Передать лично, в собственные руки“.
— Даже так? — смешливо удивился офицер. — Ну, давай, передам и лично и в собственные руки. — Он взял письмо, прочитал обратный адрес на конверте и засмеялся. — Ну, так я знаю, от кого это, честное слово, знаю.
— Знаешь? — спросил Гарднер и что-то отметил на том же длинном, узком листе бумаги.
Молодой офицер стал рассказывать об особе, которая написала это письмо.
— И вот, понимаешь, раз я встречаю их в театре. Честное слово, после того, что я знал о нём и о ней, я глазам не поверил. Но факт — та же самая девушка.
— Девушка! — засмеялся Гарднер. — Брюнетка, говоришь? Не люблю брюнеток: они мне почему-то напоминают....
Зазвонил телефон.
Гарднер снял трубку.
— ...напоминают мелких муравьёв, — докончил он быстро.
— Ну! — сказал круглолицый офицер и засмеялся.
— Такие же чёрные, сухие, кусачие, — договорил Гарднер и крикнул в трубку: — Да!
Офицер спрятал письмо и, продолжая улыбаться, вышел из кабинета.
С минуту Гарднер слушал неподвижно и внимательно, а потом закричал:
— Голову, голову надо иметь на плечах, а не пустую тыкву! Вам не автомобили нужно, а... Одним словом, это меня не касается!.. А, да идите вы все к чёрту!.. А что вы раньше думали? — Его не расслышали, он слишком кричал. — Что ж вы рань-ше, говорю, ду-ма-ли?.. А сейчас, когда понадобилось, так вы забегали!.. Да идите вы с вашим транспортом!
„Транспортом“! При чём тут транспорт? — подумал Ганка. — Ведь Гарднер начальник гестапо, а не...» Но это он подумал только вскользь, мимоходом, какой-то ничтожнейшей клеточкой сознания. Он весь был заполнен совершенно иным, простым и ясным чувством: он казался себе таким маленьким, жалким и гадким, вот в этой смятой сорочке, без галстука (и галстук даже сняли боялись, что он повесится!), смятой, нечистой сорочке, смятом же пиджаке рядом со здоровыми, чистыми, красивыми людьми, которые говорят об охоте, театре и женщинах, смеются и острят и не замечают его потому, что он уже не живой человек, а вещь, мебель, часть обстановки, до существования которой им нет никакого дела. И вот опять, как тогда, в камере, в этой большой, светлой комнате, широко залитой солнцем и пронизанной терпким зелёным ароматом, ему подумалось опять, что то, что произошло, уже ничем не поправимо. Он поглядел на свои грязные руки, смятую, как будто изжёванную одежду, вспомнил, что он уже третий день не брился, и опять почувствовал глубочайшее неуважение к себе.
Гарднер со звоном обрушил трубку и тускло, не издеваясь, не сердясь, не любопытствуя, поглядел на Ганку.
— А я ведь вас не приглашал садиться, — сказал он каким-то безразличным, но, во всяком случае, не угрожающим тоном. — Вам нужно запомнить, господин Ганка, что здесь ничего не делают самовольно, а только исполняют приказ... Впрочем, сидите!
Он выдвинул ящик стола, вытащил оттуда толстый том и открыл его на заложенной странице.
— Вот, — сказал он, — слушайте. «И вот теперь, опубликовав эту фальшивку, Кениг требует, чтобы в награду за искусство его выбрали в члены академии. Что ж, вполне возможно, что эта просьба и будет уважена Геббельсом. Калигула приказал же посадить в сенат своего коня, и на этом основании мы не смеем утверждать, что Кениг уже вовсе недостоин места в Прусской академии, давно превратившейся в самый разношёрстный зверинец. Но смеем поставить на вид Кенигу, что в данном случае его претензия звучит просто смешно. Его фальсификация черепов обнаруживает торопливую и топорную работу. Деформировать череп — ещё не значит что-то доказать. Надо знать, как и в каком направлении должна быть проделана эта работа. Кенигу прежде всего следовало бы придумать объяснения тому ничем и никем не опровержимому факту, что в разных концах мира — в Европе, в Африке, в Азии — находят черепа с одними и теми же характерными чертами строения, дающие при реставрации одну и ту же чёткую картину. Эти черепа первобытного антропоида открыты и около Пекина, и в Западной Европе, и в Индонезии. Только самая незначительная часть их прошла через руки профессора Мезонье или подвергалась исследованиям в его лаборатории. Вообще же деформация препарированного черепа — дело технически трудное и вряд ли даже исполнимое. Автор этой статьи, конечно, помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога, то и он, этот ныне прожжённый авантюрист и шулер в области науки и политики, занялся отнюдь не деформацией черепов, а простой подтасовкой разрозненных костных фрагментов человекообразной обезьяны и так называемого курганного человека. Что из этого получилось, конечно, автору тоже отлично известно. Нужно только прибавить, что разоблачён этот кто-то был всё тем же профессором Мезонье, которого ныне Кениг обвиняет в таком же, только несравненно более искусном подлоге. Впрочем, дело отнюдь не в этом...» Вот это было напечатано в «Ежемесячном обозрении наук и искусств». Автор этой статьи — вы.
«Значит, они арестовали редактора, — быстро подумал Ганка. — Или нет, конечно... Редактор уехал в Англию и не вернулся... Но тогда кто же?»
Он посмотрел на Гарднера. Тот сидел, постукивая корешком журнала по столу. Лицо его было по-прежнему спокойно.
«Что же ему теперь сказать? — подумал Ганка. — Хотя ведь он всё равно не поверит».
Гарднер бросил журнал на стол и встал.
— Вот что, — сказал он негромко, — когда я вас о чём-нибудь спрашиваю, надо мне отвечать сейчас же. Автор этой статьи — вы! Что же значат все эти туманные намёки: «Автор этой статьи, конечно, помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога...» — ну и так далее? Кто же этот «кто-то»? И далее: «этот ныне прожжённый авантюрист и шулер». Кого вы так называете? Кто это шулер, на кого вы намекаете?