Рядом со мной за танком бежали двое солдат, Завьялов и Ломов. Это были опытные бойцы. Я всегда мог на них положиться. Вдруг недалеко от нас разорвался снаряд. Это фрицы выкатили на перекресток пушку и повели огонь по нашим танкам. Мы стали двигаться вдоль стены большого серого дома. Но впереди разорвалась граната. Ее сбросили, как мне показалось, со второго этажа. Я приказал рядовым Завьялову и Ломову проверить второй этаж этого дома. Входные двери в доме были забиты и забаррикадированы. Окна первого этажа находились довольно высоко. Тогда Ломов, крепкий высокий парень, подсадил Завьялова. Тот уцепился за раму, в которой не было стекла, и стал подтягиваться. В этот момент из канализационного люка неожиданно ударил пулемет. Завьялов упал. У него были перебиты обе руки. Фриц тут же скрылся в люке. Я бросил на крышку люка гранату. Ломов оттащил Завьялова под арку и побежал позвать санинструктора, который был на другой стороне улицы. Как раз в это время в перекрытие арки ударил снаряд. Это опять била немецкая пушка. Бетонная плита повалилась вниз. Из нее, как нервы, торчала арматура. Все утонуло в пыли. Когда мы подбежали с Ломовым и санинструктором к Завьялову тот был еще жив.
Непосредственный штурм города Берлина только начинался…»
Дальше запись в дневнике Шумилова подробно рассказывала о последующих событиях первых часов штурма Берлина, но о рядовом Завьялове уже не упоминалось.
6
В начале мая живительно настоялось весеннее тепло. На ветках деревьев почти однодневно, будто по уговору, разломилась пополам скорлупа вздутых почек. Народилась листва. Село Раменское и окрестности нежно-зелено засветлели. Повсюду воспрянула угретая солнечными лучами земля. Озимый клин пашни вспыхнул ворсом проклюнувшейся ржи, а недавнее бесцветье и блеклость придорожья сменилось свежей травяной тканью. По ней желтыми огоньками рассыпалась мать-и-мачеха.
В ясный полдень под синим сводом неба отмахали крыльями журавли. Они стремились на северную родину, к отчим гнездовьям. Раменские люди до рези в глазах, приложив козырьком ко лбу ладони, следили, как колеблющаяся нить журавлей идет дорогою возвращения. Казалось, вся природа, безотносительная к малым и вселенским человеческим потрясениям, и та шла выстраданным путем к мирному радостному житью.
Елизавета Андреевна с крыльца своего дома тоже глядела на редкое зрелище журавлиного полета. Крылатое чувство уносило ее от земли — и чувство это было светлой материнской надеждой. На свою надежду она уповала безмерно, всечасно, но при этом, как заклятой напасти, боялась появления у калитки письмоносицы Дуни. Доброхотная по натуре письмоносица могла принести беду Елизавете Андреевне с последней вестью о сыне. Даже от самого Федора не надо ей никаких писем — перетерпит его молчание, — лишь бы не было ходу к ее дому почтальонше Дуне, у которой мог оказаться конверт с казенной бумагой.
Порой Елизавете Андреевне хотелось сбежать из Раменского, тайно укрыться ото всех в отцовой сторожке (сторожка так и пустовала после смерти старца Андрея), пересидеть раскаленное ожиданием время, когда очевиден близкий конец войне, но еще непредсказуемы ее потери. Это желание спрятаться от людей, а перво-наперво — от разносчицы писем Дуни, завладевало иногда настолько, что Елизавета Андреевна даже прикидывала, чего взять в «путный» узелок
Однако всему сущему есть свое начало и свой исход, своя горечь и своя радость. Наконец-то грянула Победа! Грянула не вдруг, не по случаю, а по горько оплаченной назрелой неотвратимости. Пробил час заслуги.
— Лиза! Дома ли ты? — крикнула в раскрытое окошко завьяловского дома все та же известительница Дуня. — Войне конец! Победу объявили!… Давай наряжайся — и к сельсовету. Сначала митинг будет, после гулянка всем селом.
Елизавета Андреевна замерла у окошка, даже ни о чем не переспросила, не откликнулась на Дунино сообщение. В ушах — только праздничный звон: «Войне конец! Победу объявили!» Ликующей дрожью проняло каждую клеточку. Елизавета Андреевна от прихлынувшей радости не знала, за что схватиться, чего сделать. Хотела было броситься на улицу, к людям: с кем-то из односельчан обняться, расплакаться на плече у бабки Авдотьи, тут же повидаться с Ольгой. Но потом вспомнила и вторую часть сказанного почтальоншей: «наряжайся… гулянка всем селом…». Она скинула с себя фартук, платок Умылась, утерлась свежим полотенцем, прошлась гребнем по волосам и полезла в большой сундук
Там, в вещевом сундуке, помимо разного «хломошенья», на самом низу, хранилось выходное платье Елизаветы Андреевны. За всю войну ни разу не надеванное, оно ждало нынешней минуты. Перебирая в сундуке верхние вещи, Елизавета Андреевна затревожилась: не побито ли платье молью. Шитое из зеленой шерстяной ткани, оно могло стать добычей незаметной твари. Платье, к радости, оказалось целехонько. Материя по-прежнему прочна, глядится ново, на строчном шитье воротника нигде не лопнула нитка. Только смято платье от долгого лежания. «Надо горячих угольев в утюг — и отпарить, — Елизавета Андреевна суетливо оглянулась на печку, невзначай заметила у подтопка свои резиновые сапоги и засуетилась еще более: — Да у меня ведь обувка есть — к выходу. Пошто я сразу-то не догадалась!»
В том же сундуке, по другой угол, стояли ее мало ношенные, из тонкой кожи туфли, пошитые ей в подарок Егором Николаевичем. Елизавета Андреевна добиралась до них и с улыбкой вспоминала именинный день, когда муж, «сюрпризом» изготовив эти туфли, сам надел их поутру на ее ноги. Она вытащила их, повернулась к свету, чтобы оглядеть, и в этот момент из лодочки одной из туфель выскользнул шелковый комочек, упал на пол. Она испуганно вздрогнула — только сейчас-то и вспомнила про затаенный клад. Оставив туфли, Елизавета Андреевна развязала узел платка, с опаской взяла наследное колечко. Она поднесла колечко к солнечному лучу и, как в прежний раз, изумилась. Внутри брильянта что-то воспламенялось и разливалось через множество отточенных граней белым сиянием.
«По обычаю должна ты это колечко Таньке на свадьбу поднести», — помнила она сказ отца. Поэтому и схоронила колечко в сундуке. «Колечко Таньке по праву!» — сказала она однажды и уже не подумывала о городском скупщике. Вот оно и забылось в туфле-то, а теперь, нежданное, светится, обжигает белым огнем. Нету Таньки-то! Не дожила! Елизавета Андреевна зажала кольцо в кулаке, чтобы не видеть.
Томительный наркоз страха, под которым она была последние месяцы, опять взял свое. Весть о Победе разнеслась мигом, а поименные известия из далекой Германии, наверно, еще только пошли. Рано гулять праздник Его только Федор мог объявить, а не письмоносица Дуня.
В доме Завьяловых грохнула тяжелая крышка сундука. На митинг к Раменскому сельсовету Елизавета Андреевна подошла одной из последних. Хоть и улыбчива, хоть и с поздравлениями, но в повседневном платье, в резиновых сапогах. И все как-то пуглива.
7
Отстоял теплый май. Вот уже июньские знойные дни выстраивались пустой чередой ожидания.
— Где Федор-то? Чё слыхать, Елизавет Андревна? — спрашивала Дарья, останавливаясь с мужем Максимом возле плетня завьяловского дома. — Все нашенские мужики кто вернулся, кто письмом отметился. Токо об нем интерес остался.
Елизавета Андреевна поглядывала в зеленоватые, с лукавинкой каких-то далеких воспоминаний глаза Дарьи и пожимала плечами. Она часто саму себя терзала таким же интересом. Но все без толку, мучительно впустую. Дарья обращалась веселым голосом, вероятно, не хотела нагонять печаль на мать давнишнего полюбовника. Его судьбой любопытствовала охотливо, но без будущего своекорыстия. Дарья нынче была мужняя жена, была брюхата; от нее откатились в равнодушие былого все испытанные приключения, вся шалая любовь.
В разговор вмешивался Максим:
— Дак ежели б ему плен, дак тоже б сообщили. Да и с плену-то отпускают. Карантин, говорят, пройдут и отпускают… Погодите, и Федька придет.
Кто вернулся, те не с-под Берлину. Они ближе воевали. Дослуживать ему досталось. — Максим уже давно смирился со своим подвязанным рукавом, безревностно относился к Дарьиному прошлому и в Федоре не видел никакой для себя угрозы. — Войне-то конец, а службе нет. Охрана постов, за вооружением уход. Куды от этого в армии денешься? Служит где-то Федька. Погоны донашивает. Сапоги добивает.
Толковым речам Максима, познавшего службу, Елизавете Андреевне хотелось довериться безоглядно. Пока он рассуждал, так оно и выходило. На каждый его довод она согласительно кивала головой. Но вскоре неразрешимые вопросы опять заслоняли частоколом весь Максимов расклад. «Пошто на побывку не пустят, коли дослуживать ему срок? А вдруг ему тюрьму опять досиживать? Обманули, может, с прощением? Да, поди, война-то все еще идет? Только главная кончилась. Про Японью, сказывают, в газетах-то пишут?» А в центре всего недоумения — главная мука: «Пошто никакой весточки от Федора нету?» С большим беспокойством оставалась Елизавета Андреевна, когда глядела вслед уходящим Дарье и Максиму, людям теперь спаренным, определившимся и счастливым.