Бытовые условия в английских домах и в наше-то время часто не отличаются особым комфортом, а толкиновский дом на Нортмур-роуд был более чем типичным. Правда, у каждого свой взгляд на уют. Скажем, в газете «The Telegraph» в 2004 году о доме Толкина на Нортмур-роуд писали: «Нора эта принадлежала хоббиту, а значит, была уютной во всех отношениях…»[243]
Впрочем, судите сами (описание взято из указанной выше газетной статьи). В двухэтажном доме Толкина были длинные коридоры, многочисленные двери из которых вели в небольшие комнаты, ну прямо как в норе Бильбо. («Входная дверь… открывалась в длинный коридор, похожий на пещеру, но чистый, ничуть не задымленный… Коридор, изгибаясь, проходил в самой глубине холма… По обеим сторонам коридора в два ряда тянулись маленькие круглые дверцы, за которыми скрывались самые разные помещения».) Восемь спален. Кабинет. Окна — в сад. Рамы, как в подавляющем большинстве английских домов, одинарные, стекла в красивых свинцовых переплетах. Несколько каминов, но одновременно они никогда не топились. Постоянные сквозняки, поскольку в каминных трубах нет заслонок. В холодные месяцы кабинет, чтобы лишний раз не возиться, отапливался не камином, а маленькой железной печкой, вроде буржуйки. И с горячей водой было непросто. Зато в кабинете Толкина стоял потрясающий письменный стол, который очень нравился детям. На столе — круглая шкатулка из темного дерева (для табака) и кружка для трубок, украшенная страшной физиономией.
13
Толкин нисколько не лукавил, когда писал Анвину, что в сердце его «царят Сильмариллы». То есть постоянно и неизменно в сердце его царила та самая Мифология, на создание которой он потратил уже около четверти века. И теперь, когда стало выясняться, что кольцо, отобранное Бильбо у Голлума, — это на самом деле Великое Кольцо Саурона, всё как-то само собой стало на свои места. «Книга утраченных сказаний» оказалась востребованной, пусть даже пока только для самого автора.
В мыслях относительно кольца Толкин утвердился в начале марта 1939 года, когда приехал в университет Сент-Эндрюс в Шотландии, чтобы прочитать там мемориальную Лэнговскую лекцию[244]. В те годы он довольно часто бывал в Шотландии и Ирландии, поскольку входил в состав нескольких экзаменационных комиссий. Да и строгая северная природа никогда не оставляла его равнодушным.
Сент-Эндрюс — старейший университет Шотландии. Он был основан еще в 1414 году специальным папским декретом. Этому не помешало даже то, что католическая церковь в XV веке была расколота и декрет подписал «антипапа». Ну а естественная ревность Оксфорда помешать в этом случае не могла: Шотландия тогда являлась независимым государством.
Городок расположен на морском мысе к северо-востоку от Эдинбурга, к нему ведет живописная дорога. Каменные стены вдоль дороги сложены всухую — без раствора — и густо увиты вьюнком. Заливы, скалистые берега. Горы на горизонте.
Посетить Шотландию — это как посетить сказочную страну. Прекрасный фон для лекции, посвященной волшебным сказкам. Напомним, что «Красной книгой сказок» Эндрю Лэнга Толкин зачитывался еще в детстве. Будучи писателем и ученым (по опыту работы больше даже именно ученым, чем писателем), он легко и ярко выражал многие мысли, имевшие отношение к литературному творчеству, в своих лекциях и эссе. Такие его работы, как «О чудовищах и критиках»[245] и «О волшебных сказках»[246] и сейчас производят впечатление.
Правда, книга, которую писал Толкин («Властелин Колец») мало напоминала волшебную сказку — в обычном понимании. К тому же рассуждать о незаконченном произведении перед широкой публикой среди профессиональных писателей не принято, а вот в научном мире дело обстоит совсем иначе, ведь главное для ученого — поиск истины.
14
Толкин много думал о том, кому все же должны адресоваться сказки.
«Для нормального англичанина волшебные сказки — это не истории о феях и эльфах, — писал он. — Это, скорее, истории о Волшебной Стране, в которой, помимо фей и эльфов, гномов и ведьм, троллей, великанов и драконов, чего только нет. Там есть — моря, солнце, луна, небо; там есть земля и всё, что с ней связано, — деревья и птицы, вода и камень, вино и хлеб, да и мы сами — смертные люди, если вдруг оказались во власти чудесных чар»[247].
Вопрос, кому адресуется волшебная сказка, — вообще не главный, считал Толкин.
«Волшебная сказка — это история, имеющая самое непосредственное отношение к Волшебной Стране. Я, например, выкинул бы „Путешествие в Лилипутию“ из сборника (сказок. — Г. П., С. С.) потому, что по жанру это не сказка, а рассказ о путешествии. Такие рассказы изобилуют чудесами, но чудеса эти происходят в нашем мире, в конкретном его уголке, в конкретное время. В сущности, у историй про Гулливера не больше права называться сказками, чем у небылиц про барона Мюнхгаузена или, скажем, у „Первых людей на Луне“ и „Машины времени“. Можно даже сказать, что элои и морлоки Уэллса „волшебнее“ лилипутов. В конце концов, лилипуты — всего лишь люди, на которых презрительно посматривает великан ростом выше дома. Элои же и морлоки живут так далеко, в такой глубокой бездне времени, что кажутся заколдованными; и если они — наши потомки, то стоит припомнить, что древние мудрецы, создатели „Беовульфа“, считали эльфов прямыми предками человека по линии Каина»[248].
От вопроса, что́ все-таки является главным в волшебной сказке, Толкин переходит к вопросу не менее важному — о ее происхождении.
«Самозарождение сюжетов — основной процесс»[249].
Профессиональный интерес Толкина к языкам слышится во многих его рассуждениях:
«Язык (как орудие мышления) и миф появились в нашем мире одновременно. Каким великим событием оказалось изобретение прилагательного! Как оно подхлестнуло мышление! Во всей Волшебной Стране нет и не было более сильного магического средства. И неудивительно: ведь любое заклинание можно рассматривать как разновидность прилагательного, как часть речи в грамматике мифа. Если мы можем отделить зелень от травы, голубизну от неба, красный цвет от самой крови, то мы уже обладаем некоей волшебной силой и не можем не попробовать использовать эту необычную силу в мирах, лежащих за пределами нашего сознания»[250].
И далее: «Считается, что дети — самая естественная или, скажем, наиболее подходящая для сказки аудитория. Описывая сказку, которую могут с удовольствием почитать и взрослые, рецензенты часто позволяют себе шуточки вроде: „Эта книжка для детей от шести до шестидесяти лет“, но что-то не приходилось мне встречать рекламу новой модели автомобиля, которая начиналась бы словами: „Это игрушка порадует ребят от семнадцати до семидесяти“, хотя, по-моему, предложение вполне уместное. Так есть ли она, эта связь между детьми и волшебными сказками? И стоит ли удивляться тому, что сказки читает взрослый?»[251]
Толкин так ответил на свой же вопрос:
«Склонность связывать волшебные сказки с детьми — это всего лишь побочный продукт нашего быта. Современный литературный мир сослал сказки в детскую точно так же, как поцарапанную или старомодную мебель выносят в комнату для детских игр, потому что взрослым мебель уже не нужна. Как и художественный вкус, любовь к сказкам, на мой взгляд, в раннем детстве вообще не проявляется без искусственного стимулирования, зато с возрастом уже не иссякает, а крепнет»[252].
«Правда, в последнее время, — продолжал он, — сказки пишут или „пересказывают“ для детей. То же самое можно делать с музыкой, стихами, романами, историей и научными трудами. Думаю, это весьма опасная процедура, даже если она необходима. Собственно, от катастрофы нас спасает только то, что науки и искусства еще не полностью переправлены в детскую: до детской и до школы доходят только такие вкусы и взгляды, которые, по мнению взрослых (далеко не всегда оправданному), „не принесут детям вреда“»[253].
Затем Толкин переходит к очень важному для него вопросу — как, собственно, создаются волшебные миры?
Сначала он цитирует Лэнга:
«Дети воплощают молодость человека, когда люди еще верны своей любви, вера их не притупилась, а жажда чуда не иссякла. „Это правда?“ — вот великий вопрос, который постоянно задают дети».
И уже после этого вступает с Лэнгом в полемику:
«Подозреваю, что понятия „вера“ и „жажда чуда“ часто рассматриваются как однозначные или близкие. На самом деле они резко отличаются друг от друга, хотя, надо сказать, развивающееся человеческое сознание не сразу начало отделять жажду чуда от всеобъемлющей жажды знаний. Очевидно, что слово „вера“ Лэнг употреблял в обычном смысле: вера в то, что вещь существует или событие может произойти в реальном (первичном) мире. Если это так, боюсь, что слова Лэнга, очищенные от сентиментального налета, означают лишь одно: тот, кто рассказывает детям истории о чудесах, сознательно или нет, но спекулирует на их доверчивости, то есть на недостатке их опыта, из-за чего детям в определенных случаях становится трудно отличать реальные факты от вымысла. А ведь это отличие — основополагающее и для обычного человеческого восприятия, и для волшебной сказки. Дети, конечно, способны верить литературному вымыслу, если мастерство рассказчика достаточно высоко. Такое состояние сознания называют „добровольным подавлением недоверия“, но мне кажется, слова эти недостаточно ясно описывают указанное явление. Ведь на самом деле речь идет о некоем успешно созданном вторичном мире. То есть автор создает такой мир, в который мысленно можете войти и вы»[254].