– Р-р-р-разобраться по алфавиту!
– Вот мы и тут будем рядом, милейший Лев Эммануилович!.. – Рощаковский стоит рядом со мной – спокойный, невозмутимый…
Начинается долгая, долгая процедура. Арестант подходит к двери и быстро отвечает на быстрые вопросы:
– Инициалы полностью, год рождения, статья, срок?.. Потом он пропадает за дверью, куда-то по конвейеру… Наконец наша буква. Я «Ра», я раньше… Меня выносит в тюремный коридор, в сторону, где шмонают, перебрасывают, переводят, сортируют… Пока меня за рукав тянут куда-то, я уголком глаза слежу за дверью, сейчас из неё появится Рощаковский…
Но я вижу, как, придерживая руками набитые барахлом кальсоны, заменяющие ему тюремный сидор, выходит из камеры сумрачный профессор Рытов, а за ним уже виден Сахаров, Стенин… И уже около меня Гриша, и захлопывается дверь камеры, все здесь, вся наша этапная камера. Кроме Рощаковского… Его не вызвали, он остался один в этой огромной, пустой камере, наполненной жалкими, смятыми следами жизней и судеб, которые так спокойно бросал в пасть своему Молоху-государству его маленький, худенький пророк… Тогда, в суматохе этапа, этапного ожидания, этапного напряжения я быстро забыл Рощаковского. Через многие и многие годы моя память все чаще возвращалась к этому человеку, к моим спорам с ним. От этих споров у меня уже не осталось злости, желания убедить, переубедить… Были люди поумнее, и подобрее, и почеловечнее бывшего друга покойного нашего государя – и те попадались на этот же крючок – ничуть не менее страшный и зловещий, нежели все подобные крючки.
И никогда больше я не слышал о Рощаковском. Ему могло повезти, он мог живьем добраться до места, попасть сразу же в слабкоманду, потом стать дневальным в бараке. И несколько лет до своего конца прожить относительно спокойно в полутемноте и вони барака, днем отдыхая от шума, криков, храпа, мата нарядчиков и бригадиров, хруста раздавливаемых вшей, стонов умирающих…
Не растерял ли он своего ощущения счастья? Хватило ли у него философского стоицизма, чтобы не утратить его перед оборотной и необратимой стороной своего идеала?
СПЕКТАКЛЬ СО СЧАСТЛИВЫМ КОНЦОМ
Я никогда не видел на сцене великую актрису Екатерину Павловну Корчагину-Александровскую. Москвичу, приехавшему на несколько дней в Ленинград, нелегко достать билет на спектакль с её участием. Но я прочел о ней много воспоминаний, читал о потрясении, которое она вызывала игрой, об импровизационных спектаклях, которые она любила устраивать не на подмостках прославленного театра, а в самой обыденной жизни. В двух таких мне пришлось участвовать: в одном – пустяковом и смешном – в качестве одного из действующих лиц; в другом – драматическом и серьезном – как бы постановщиком… Чтобы о нем рассказать, мне придется вспомнить эпизод, когда я в первый и последний раз в жизни увидел и познакомился с Корчагиной-Александровской.
Было это в очень давнее и прекрасное время. Я был очень молод, пребывал в студентах, обладал достаточным легкомыслием, чтобы наслаждаться молодостью и удачливостью не утруждая себя стремлением – как Радищев – «оглянуться вокруг»… И по одному из молодо-удачливых поводов возникло у меня – столь сейчас одиозное – стремление выпить рюмку чего-нибудь этакого горячительного… И для этого проще всего было забежать в знакомый и очень хлебосольный дом и там осуществить это слегка порочное, но немудреное мероприятие.
Дом этот был квартирой Демьяна Бедного. К хозяину я бы никогда не попробовал сунуться с таким пустяковым делом, но этим огромным домом управляла «Демьяниха» – жена Демьяна – Вера Руфовна. Это была женщина поразительной энергии, доброты и таланта руководителя. Она успешно справлялась со своим непростым супругом, двумя почти взрослыми дочерьми и двумя малолетними сыновьями – отчаянными головорезами и башибузуками, с огромным хозяйством, множеством друзей и знакомых, хлебосольством дореволюционного калибра.
…Значит, я забежал в эту квартиру. В огромной столовой возле мастодонтовского буфета копошилась одна из многочисленных старушек, которых в большом количестве привечала у себя хозяйка. Старушка вытирала посуду и, очевидно, состояла в разряде услужающих.
– Бабушка! А Вера Руфовна дома?
– Уехала, голубчик. К вечеру, чай, и вернется…
– Бабушка! Вот в правой стороне этого шкафа стоит недопитая бутылка коньяка. – (Понятно, что я хорошо разбирался в географии буфета: не допил эту бутылку я.) – Пожалуйста, достаньте её и рюмочку какую-нибудь.
Старушка открыла буфет, достала бутылку, постелила на край огромного стола салфетку, поставила бутылку, рюмку, нарезала на блюдечко сыра и отошла в сторону, наблюдая за мной с удивлением и радостью перед наглой молодостью. Она мне была неимоверно симпатична!
– Бабушка! Может быть, выпьете рюмочку со мной?
– И что внучек! Может, и выпью за такую компанию… Она достала ещё одну рюмку, села около меня. Коньяк она пила маленькими глотками, жмурясь каждый раз от непривычного напитка. И сделав глоток, аккуратно вытирала рот уголком головного платочка. Бабушка была явно деревенская и сидела она по-деревенски, и у меня была великолепная возможность пообщаться с представительницей неизвестной мне деревенской жизни.
Но из этого благородного замысла ничего не вышло. В столовую неожиданно вошла хозяйка. Мне было очень неудобно, что она застала свою старушку, распивающую хозяйский коньяк с молодым человеком. Но вместо негодования или возмущения Вера Руфовна почтительно обратилась к моей собутыльнице:
– Я вижу, Екатерина Павловна, что вы уже познакомились с Левой. – И тут она в лестных выражениях представила меня. Я, конечно, вскочил со стула, разом поняв, что старушка учинила со мной спектакль, в котором я был не только статистом, но и порядочным дурнем…
Корчагина-Александровская уезжала вечером, она со мной была любезна и весела, делала вид, что не замечает моего смущения, дала свой ленинградский телефон и пригласила на любой спектакль в Александринке. Но в Александринке мне так и не пришлось побывать. Я катастрофически быстро взрослел, обзавелся семьей, писал и редактировал. Екатерина Павловна осталась лишь в юношеских воспоминаниях, и вспомнил я её в обстоятельствах очень далеких от смешного.
1-й лагерный пункт Устьвымлага. Весна 1939 года. Уже прошла первая и самая страшная зима, уже поумирало большинство из нашего этапа, уже побыл я два месяца на полуштрафной командировке, чуть не умер от цинги, отлежался на головном в стационаре, начал получать письма и сам писать на волю. И даже не всегда пользовался для переписки лагерной почтой с её цензурой, волокитой и невозможностью расспросить о друзьях и знакомых без страха за них. Каждый день на базу около железнодорожной станции Весляна ездили бесконвойные шофера, и с ними можно было перепуливать на волю «неподцензуренное» письмо. Шофера были разные, большей частью «бытовики», и не всякому хотелось брать такие поручения от незнакомого «контрика». Но среди них один сам был «контриком». Павел (я позабыл его фамилию) был ленинградцем, классным шофером, получившим по суду пятерку по такой безобидной статье, как 58-10 – агитация. Поэтому его расконвоировали и поручили возить самые ответственные грузы: сахар, консервы и жиры.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});