У меня нет детей, и я не жалею об этом. Конечно, в часы утомления и слабости, когда становишься противен себе самому, я порой упрекал себя в том, что не позаботился произвести на свет сына, который стал бы продолжением меня. Но это тщетное сожаление покоится на двух посылках, в равной мере сомнительных: на гипотезе о том, что сын непременно нас продолжит, и на гипотезе, допускающей, что это странное переплетение добра и зла, этот клубок ничтожных и причудливых свойств, составляющих личность, заслуживает продолжения. Я стремился по возможности с пользой применять свои добродетели; я извлекал пользу из своих пороков; но я вовсе не считаю необходимым кому-нибудь завещать свои качества. Ведь истинная человеческая преемственность осуществляется вовсе не через кровь: наследником Александра является Цезарь, а не тот хилый ребенок, который родился у некоей персидской принцессы в некоей крепости в Азии; и Эпаминонд178, умиравший, не оставив потомства, мог с полным правом сказать, что дочерьми его были победы. Потомки большинства деятелей, оставивших свой след в истории, были существами заурядными, чтобы не сказать хуже; создается впечатление, что на них иссякли возможности рода. Отцовские чувства почти всегда вступают в конфликт с интересами государства. Но даже в тех случаях, когда этого не происходит, императорскому сыну приходится страдать от уродливого дворцового воспитания, которое не приносит ничего, кроме вреда, будущему государю. К счастью, у нас выработалась устойчивая форма передачи императорской власти. И этой формой стало усыновление; узнаю в этом римскую мудрость. Я понимаю, какие опасности таятся в выборе, понимаю, насколько возможны при этом ошибки; знаю также и то, что ослепление бывает уделом не только отцовской любви; но решение, в котором главная роль принадлежит рассудку или в котором рассудок хотя бы наполовину принимает участие, будет мне всегда казаться неизмеримо справедливей таинственных прихотей случая и ленивой природы. Власть должна принадлежать наиболее достойному; прекрасно, что человек, который доказал свою способность руководить государством, выбирает того, кто может его заменить, и что это далеко идущее решение является его последней привилегией и в то же время последней услугой, какую он оказывает людям. Но сделать этот ответственный выбор мне представлялось как никогда трудным.
В свое время я горько упрекал Траяна в том, что он двадцать лет шел на всякие уловки, прежде чем меня усыновил, и что он принял окончательное решение только на смертном одре. Но вот прошло почти восемнадцать лет с того времени, как власть оказалась в моих руках, и, несмотря на опасности своей полной случайностей жизни, я тоже откладывал выбор наследника до последнего часа. По этому поводу ходило множество слухов, большею частью ложных; строилось множество предположений; но то, что люди принимали за тщательно скрываемую тайну, на самом деле было лишь нерешительностью и сомнением. Я осмотрелся вокруг – честных исполнителей своего долга было очень много, но никто из них не обладал необходимой смелостью и размахом. Сорок лет верной службы свидетельствовали в пользу Марция Турбона, моего славного сотоварища, лучшего префекта преторианцев; но он был мой ровесник – он был слишком стар. Юлий Север, превосходный полководец, отличный правитель Британии, плохо разбирался в сложных проблемах Востока; Арриан доказал, что он обладает всеми достоинствами, которые необходимы государственному деятелю, но он был грек – не пришло еще время предлагать напичканному предрассудками Риму императора-грека.
Был еще жив Сервиан; такое долголетие было похоже на результат расчета, упрямого ожидания. Он ждал уже шестьдесят лет. В эпоху Нервы решение об усыновлении Траяна ободрило и вместе с тем разочаровало его; он надеялся на большее; хотя приход к власти родственника, беспрерывно занятого делами армии, мог обеспечить ему довольно высокое, возможно, даже второе после императора место в государстве, он и тут просчитался: ему досталась весьма скудная порция почестей. Он продолжал выжидать и тогда, когда велел своим рабам напасть на меня у поворота дороги за тополиной рощей, на берегу Мозеля; смертельный поединок, начавшийся в то утро между молодым человеком и пятидесятилетним мужчиной, длился двадцать лет; Сервиан настраивал против меня императора, преувеличивал серьезность моих выходок, использовал малейшую мою ошибку. Подобный противник – прекрасный учитель осмотрительности; в конечном счете он многому меня научил. После того как я пришел к власти, у него хватило ума сделать вид, будто он примирился с неизбежностью; он умыл руки, когда замышлялся заговор четырех консуляриев; я предпочел не замечать пятен на его пальцах. Отныне он выражал свое несогласие только шепотом и возмущался лишь за закрытыми дверями. Поддерживаемый в Сенате небольшой, но влиятельной партией закоренелых консерваторов, которым пришлись не по нраву мои реформы, он поспешил встать в позу молчаливого критика режима. Ему удалось оттолкнуть от меня даже мою сестру Паулину. У них была только одна дочь, она вышла замуж за некоего Салинатора, человека из знатной семьи, которому я дал консульскую должность, но он умер совсем молодым от чахотки; моя племянница ненадолго его пережила; их единственного ребенка, Фуска, его злобный дед восстановил против меня. Однако наша обоюдная ненависть не выходила за рамки приличий; я не скупился на общественные должности для Сервиана, но избегал появляться с ним рядом на церемониях, где ввиду своего почтенного возраста он мог получить преимущество перед императором. Каждый раз, приезжая в Рим, я из чистой вежливости соглашался присутствовать на одной из тех семейных трапез, где постоянно приходится держать ухо востро; мы обменивались с Сервианом письмами; те, что писал мне он, были не лишены остроумия. Однако с течением времени мне стал отвратителен этот пошлый обман; возможность сбросить личину притворства является одной из тех немногих привилегий, которые предоставляет старость; я отказался присутствовать на похоронах Паулины. В Бетарском лагере, в самые тяжкие часы физических страданий и душевного отчаяния, я ощущал невыносимую горечь, когда говорил себе, что Сервиан достигнет своей цели, достигнет по моей вине; этот старик восьмидесяти с лишним лет, умевший щадить свои силы, добьется того, что переживет пятидесятисемилетнего больного мужчину179, и, если я умру, не оставив завещания, он сумеет завоевать голоса моих противников и получит одобрение тех, кто из верности мне изберет моего зятя; и тут уж он воспользуется этим дальним родством, чтобы начать разрушать мое дело. Желая утешиться, я говорил себе, что империя может обрести и еще худшего владыку; в конечном счете, Сервиан не лишен достоинств; даже неповоротливый Фуск может в один прекрасный день оказаться достойным этой высокой власти. Но всеми силами, которые еще у меня оставались, я отвергал эту ложь, мне страстно хотелось жить, чтобы раздавить змею.
По возвращении в Рим я снова встретился с Луцием. Когда-то я принял по отношению к нему обязательства, о которых обычно впоследствии забывают; но я о них помнил. Неправда, будто я обещал ему императорскою порфиру; таких обещаний вообще не дают; но на протяжении почти пятнадцати лет я платил его долги, старался замять его скандалы, без задержки отвечал на его письма, которые были очень милы, но неизменно кончались просьбами дать денег ему самому или его подопечным. Он слишком глубоко вошел в мою жизнь, чтобы я мог с легкостью вычеркнуть его из нее, если бы даже захотел, но ни о чем подобном я и не помышлял. Он был блестящим мастером беседы; этот молодой человек, которого привыкли считать пустым, прочитал книг значительно больше и вложил в это занятие значительно больше смысла, чем многие из тех, чья профессия – книги писать. Вкус его был безупречен, шла ли речь о людях, вещах, обычаях или о том, как правильно скандировать греческий стих. В Сенате, где он слыл человеком умелым и ловким, он заслужил репутацию искусного оратора; его речи, содержательные и в то же время стилистически изощренные, сделались образцами для учителей красноречия. Моими стараниями он стал претором, затем консулом и со своими обязанностями хорошо справлялся. Несколько лет назад я женил его на дочери Нигрина, одного из консуляриев, казненных в начале моего правления; этот союз стал как бы символом моей миротворческой политики. Его жену нельзя было назвать счастливой: молодая женщина жаловалась, что супруг ею пренебрегает; однако она имела от него троих детей, и в их числе одного сына. На ее жалобы он с ледяной вежливостью отвечал, что человек женится ради своей семьи, а не ради себя самого и что этот договор, столь ответственный и серьезный, имеет мало общего с беззаботными радостями любви. Согласно выработанной им довольно сложной теории, ему требовались любовницы для парадного блеска и покорные рабыни для удовольствий. Он убивал себя наслаждением, как убивает себя художник, творя свой шедевр; впрочем, не мне его упрекать.