Каждые сутки в моем хилом организме обновляется семь миллиардов клеток.
Все клетки крови обновляются за три-четыре месяца.
Клетки печени живут восемнадцать месяцев.
Клетки мозга не обновляются и в случае поражения гибнут навсегда.
Все чертежи, схемы, таблицы, справочники, потребные для изготовления человека, имеют объем восьмитысячной доли кубического миллиметра.
Мне показали фотографии тех ужасных существ, которые получаются, если какой-нибудь атом из первоначальной клетки чуть сдвинулся со своего места. Потом показали прелестные шкурки норки разной расцветки, разной длины. И женские пальцы одну за другой встряхивают шкурки; незаметно для хозяйки пальцы ласкают мех, тонут в нем. Норки необыкновенные. Их сделали эти женские пальцы, которые научились копаться в хромосомах.
На стене в кабинете – рисунок: девушка, обвитая змеей-хромосомой. На стене лаборатории – фотография артиста БДТ Копеляна. Женские голоса поругивают Дубинина за головокружение от успехов. Рассказывают о работах по выведению лисиц, любящих людей, испытывающих к людям альтруистические, дружеские чувства. У диких лис детишки появляются один раз в году – весной. Альтруистические лисы будут рожать в любое время года. Лисьи шубки будут производиться как на конвейере…
Нельзя сказать, что я чувствовал себя хорошо, когда остался один на сцене в Доме ученых перед сотней зрителей.
Ни единой мысли не было в моем черепе. Только головная боль.
И я вынужден был прибегнуть к испытанному приему рассказа автобиографии, напичкав его морскими байками.
Но мне необходимо было, мне во что бы то ни стало необходимо было объяснить аудитории трагедию дилетантского интереса ко всему сущему. Мне казалось, что здесь меня смогут понять.
Я вытащил листок с цитатой из сочинений одного русского писателя-классика и сказал, что буду читать цитату, пока кто-нибудь не сможет назвать автора.
Долго пришлось ждать этого момента!
Я читал:
– "Все более или менее согласились назвать нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе. Все чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес и над политическими, и над учеными, и над всякими другими вопросами. И меч и гром пушек не в силах заменить мир. Везде обнаруживается более или менее мысль о внутреннем строении: все ждет какого-то более стройнейшего порядка. Мысль о строении как себя, так и других делается общею…"
Я читал и слышал, как в тихом зале тишина шла и шла куда-то вглубь, под пол и даже в мерзлый фундамент. Я читал знакомый текст автоматически, мозг не участвовал в чтении. И я успевал думать избитую думу о том, что нам только кажется, что живем мы в особенную, неповторимую, никогда не бывшую эпоху, сверхоригинальную, сверхособенно сложную. И так казалось всем людям, и всегда так будет казаться, а стоит почитать о том, над чем билась мысль искреннего писателя в любые прошлые эпохи, то увидишь их полнейшую актуальность и в твое время. И даже можешь не чистить языковые приметы давнего времени. Это такая чешуя, от которой уха только наваристее.
– "Мысль о строении как себя, так и других делается общею… Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние ищется всеми; уши всех чутко обращены в ту сторону, где думают услышать о вопросах, всех занимающих. Никто не хочет читать другой книги, кроме той, где может содержаться хотя бы намек на эти вопросы. Надобны ли в это время сочинения такого писателя, который одарен способностью творить, создавать живые образы людей и представлять ярко жизнь в том виде, как она представляется ему самому, мучимому жаждой знать ее? Определим себе прежде, что такое писатель, которого главный талант состоит в творчестве…"
Здесь меня пот прошиб, ибо я испугался, что слушатели решат, будто чужим текстом я говорю о себе в полном приближении. И я уже взмолился всем богам, чтобы скорее нашелся в зале эрудит и назвал автора. Но эрудит не находился. И я пошел выкидывать фразы и соединять остатнее как бог на душу положит:
– "Нужно, чтобы в произведении такого писателя жизнь сделала шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя научением его… Возвратить людей в том же виде, в каком и взял, для писателя-творца даже невозможно: это дело сделает лучше его тот, кто, владея беглой кистью, может рисовать всякую минуту все, что проходит пред его глазами, не мучимый и не тревожимый внутри ничем…"
Здесь из зала раздался не очень уверенный, но достаточно решительный голос:
– Это Виктор Шкловский!
– Нет, – сказал я и, выполняя условие, продолжил чтение: – "Бели писатель сам еще не воспитался так, как гражданин земли своей и гражданин всемирный, если он, покорный общему нынешнему влечению всех, сам еще строится и создается, тогда ему даже опасно выходить на поприще: его влияние может быть скорее вредно, чем полезно. Это продолжающееся строение себя самого непременно обнаруживается во всем, что ни будет выходить из-под пера его. Чем он сам менее похож на других людей, чем он необыкновеннее, чем отличнее от других, чем своеобразнее, тем больше может произвести всеобщих заблуждений и недоразумений. То, что в нем есть не более как естественное явленье, законный ход его необыкновенного организма, состоянье временное духа, может показаться другим людям верховною точкою, до которой следует всем дойти…"
– Гоголь! – наконец-то раздалось из зала.
Интересно, что процесс чтения на людях, даже если читаешь механически, читаешь знакомый до запятой текст, все-таки заставляет понять нечто в тексте особенно отчетливо или, наоборот, обнаружить логические сбивы, которых раньше не замечал.
На сцене Дома ученых Академгородка я понял с голой ясностью, что Гоголь отстаивает право человека высказывать свои сомнения, неуверенности, право на ошибки, но все это только в понятийном ряду, в пересказе словами, для воздействия только на мозг. А вот если человек переведет растерянность в художественные образы, этими образами будет вносить растерянность в душу читателей, то он, художник-писатель, совершит преступление перед совестью. Вот она где реакционность-то! Сомневайся сам, но не смущай других! То есть логическими построениями можешь вызывать смятение, а то, что убеждает и помимо логики, то, что вызывает веру прямо в сердце, минуя разум, – то табу!
Я попытался объяснить озарившее меня аудитории, но запутался. Вышенаписанное не было озарением для них. Оно было для них избитым местом.
И я начал тонуть. И как всякий тонущий, начал этот процесс с пускания пузырей.
Понятия не имею почему, но я вдруг понес о матриархате. О том, что значительные женщины добивались всечеловеческих успехов только на "мужском" пути. Что человечество еще не начало использовать "женский взгляд" на мир, особую точку отсчета. Что важна не женская интеллектуальная потенция, проверяемая сравнением с мужскими интеллектуальными достижениями, а необычность взгляда, интересов, направленности женского разума. То есть именно то, что женщины-писательницы, например, тщательным образом камуфлируют под "мужскую" прозу. И что в будущем мы – кровь из носу! – придем к матриархату.
Здесь одна пожилая дама, как лотом оказалось – известный генетик, громко чихнула, громко сказала, что она надеется, что ее потомки не доживут до матриархатных времен; что она лично терпеть не может женщин-руководительниц, что биологии грозит тупик именно потому, что в нее, биологию, битком набилось женщин.
– Мужчины привыкли себя изучать и заниматься самоедством даже на людях, что мы и видели на примере уважаемого автора. А женщины привыкли себя выдумывать. Потому, когда женщины начнут самоизучаться, они будут изучать то, что они о себе придумали, а не то, что они ость на самом деле.
Сделав этот вывод среди опасливо-задумчивой тишины зала, генетик еще раз чихнула прямо в мой адрес, извинилась и вышла вон.
Слово взял молодой человек. Он заговорил намеренно отвратительным, вызывающе-пронзительным голоском с явно поддельными женскими интонациями. Он сказал, что я последние десять лет деградирую, что в моих последних книгах полно вульгарного материализма и ворованных из газет информации, цена которым нуль, что я перестал волновать. А когда Гоголь, помянутый мною здесь всуе, почувствовал, что перестал волновать, то есть кончился как писатель, то он погиб сразу и как человек.
Молодой оратор бил в яблочко, в десятку, в эпицентр, в солнечное сплетение. Ради такого я сюда и прилетел. Правда, я жаждал сочувствия и совета, а не четких формулировок своих провалов.
Деликатные слушатели подняли гвалт, чтобы заставить молодого человека замолчать. Им было жаль меня. Я утихомиривал орущих, чтобы выслушать оратора до конца. Но его можно было и не защищать. Он сам справился с аудиторией. Он повернулся к ней и полуженским голоском объяснил, что кричат здесь только задубевшие в вульгарном материализме товарищи, что он устал от материи уже до чертиков, что самое прекрасное в Гоголе веселость первых его сочинений, веселость стихийная, которой Гоголь спасался от припадков болезненной тоски, которой развлекал сам себя, вовсе не заботясь, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. И если у выступавшего здесь товарища еще можно что-нибудь читать в его компилятивных книгах, то это анекдоты, а от его подпольной фанатической проповеди искусства как примирения с жизнью мухи дохнут.