Такой отчетливой, ясной, радостной какой-то разницы между теплом дома и солнечным морозом улицы нигде, кроме как в Сибири, не ощущается мне. Видишь солнечный луч, разделенный стеклом окна на космическую его, бездумную протяженность и на домашний, теплый и осмысленный отрезочек. И квадраты солнечные текут по полу, высвечивая подкроватные или даже подкомодные дали. И даже у больного и удрученного человека утренний солнечный поток, протекая сквозь жилье, включает рубильничек доброго гормона. Мороз чистейшего застенного мира и уют жилья насаживаются на шампур солнечного луча, соединяются в истинно неразрывную систему. И радость объединения выступает на человеке в виде доброй его улыбки и готовности к доброму поступку.
С такой всемирной улыбкой спустился я с четвертого этажа в гостиничный холл, увидел сквозь огромные стекла снежный лес, белку возле самого тротуара; сине-желтые снегоуборочные машины среди сугробов; яркие, как тюльпаны, дорожные знаки на шоссе. И совсем превосходно стало душе, когда увидел еще стол, уставленный вазами и подносами с беляшами, ватрушками, крутыми яйцами, сметаной в стаканах, кефиром. И два бака с кофе и кипятком, и заварочные чайники. И самообслуживание – очереди нет ни в кассу, ни за подносом, ни к окошечку.
Я положил пальто на кресло в пустом холле и отправился к столу. Напичканный утренним солнцем, я несколько напоминал душевным состоянием тот магический кристалл, сквозь который и великие и малые поэты иногда различают свободную даль красоты. Иными словами, мне вдруг поверилось в будущее вдохновение, в счастье цельности, в возможность еще для меня искусства.
– Эй! Ты! Подь сюда!
Мир в просвеченной солнцем душе не нарушился от окрика, ибо я никак не мог отнести его к себе. Но во всем просторном холле гостиницы было слишком уж мало людей. И потому я обвел глазами модерн и увидел старика гардеробщика. Он махал кулаком в моем направлении и продолжал орать: "Ты! Эй! Подь сюда!"
Я двинулся к гардеробщику, медленно опускаясь с небес научно-поэтических мыслей на равнину бытовизма.
Навстречу мне выпучивались из орбит глаза старика. А когда я остановился перед ним и спросил: "Что стряслось, папаша?", он заорал: "Свинья! Куда одежу положил?"
Давненько меня не называли свиньей. Как-то последние десятилетия получалось, что иррациональным каким-то образом люди догадывались, что такие шутки мне не нравятся и что я способен сильно обидеться. Старик гардеробщик в гостинице "Золотая долина" интуицией не обладал и потому еще раза три прошипел, брызгая слюной: "Свинья! Свинья! Свинья!"
В этом обыкновенном слове сконцентрировались все тончайшие процессы мозга гардеробщика, все почти неуловимые химические реакции и движения молекул мозгового вещества в его черепе. Все отрицательные эмоциональные напряжения семидесяти его лет, все сравнительно кратковременные расстройства и длительные гнетущие неприятности он разрядил прямо мне в лоб.
"…Мы начинаем бить тревогу. Старость становится все более безобразной: увеличивается число немощных стариков, повышается количество пораженных старческим слабоумием" – эти недавно слышанные от нейрофизиологов слова так и запрыгали у меня в голове. И хорошо, что запрыгали, потому что от "свиньи" концентрация отрицательных эмоций во мне самом достигла опасного с точки зрения уголовного кодекса уровня. Я лихорадочно припоминал способы ликвидации нежелательных последствий отрицательных эмоций – переключение, например, с умственной на мышечную деятельность. Это не годилось. Следующий способ разряжения тягостного переживания: "поплачь – будет легче". В этом случае эмоциональное возбуждение разряжается через управляемые компоненты эмоций. Я выбрал этот способ, но заменил мокрость слез потоком сухих слов.
Надо отметить тот факт, что старикан-хам привык к общению с учеными, то есть с интеллигентными людьми (это мне объяснили потом). И оказался совсем не подготовленным к тем словам, которые услышал от меня в ответ на безобидную в конце концов "свинью". Глаза гардеробщика сразу провалились в глазницы на то место, которое им от роду и было положено. И он залопотал нечто оправдательное: мол, пальто следует сдавать на вешалку, а не класть на стул.
– Черта с два я тебе клифт сдам, – сказал я, умиротворенный разрядкой. – Научись разговаривать по-человечески, психопат ты гормонально-иммунитетный!
Старец от моего миротворного голоса опять воспрянул и под натиском гормонов агрессивности прошипел: "Милиция! В милицию! Милиция!"
И тогда я отправился на поиск директора всего этого богоугодного заведения. Барменша в ресторане объяснила, что директора еще нет, что директор как раз и требует от старика, чтобы постояльцы не клали пальто на стулья, что старик контуженный, и т.д. и т.п.
Руки мои тряслись, когда я сыпал сахар в чай, есть расхотелось.
Короче, из мухи – "свиньи" – получалась во мне слониха – мировая скорбь. Безнадежно было пытаться объяснить гардеробщику, что он житель Млечного Пути, – гак Экзюпери объяснял знакомым вышибалам их поэтическую, человеческую сущность. А от мысли, что час публичного выступления перед учеными людьми из Академии наук неумолимо приближается, захотелось просто-напросто повеситься.
К тому же скандал с гардеробщиком напомнил мне другой скандал, связанный с Академией наук.
Дело было так.
Я жил на берегу Финского залива в дачном поселке Репино. Начинался декабрь, но снег еще не выпадал. Песок на пляжах залива был холодный, тяжелый; на нем валялись расклеванные птицами ракушки.
Я писал рассказ о собаке, которая живет в цирке и охраняет случайных посетителей конюшни от тигров. Судьба этой собаки была трагична, глубоко меня волновала; я много переживал, мало работал и ездил на автобусе в пивную "Чайка". Рядом был Дом творчества ленинградских композиторов, но из него никогда не доносилась музыка. И я был рад этому, потому что музыка отвлекала бы меня от трагизма цирковой собаки. Как-то я возвращался домой с прогулки. Уже вечерело, с сосен капало, дачи стояли вокруг заколоченные. Я думал о своей собаке, о том, что дни ее сочтены; через неделю я доберусь до конца рассказа и убью собаку, ибо писать о ней уже совершенно нечего. Я думал о форме смерти для старого циркового пса, выбирал наиболее легкую, грустил и поеживался от холодной сырости.
На берегу залива, в лощинке между дюн на перевернутой лодке я увидел мужчину. Он рисовал на влажном песке скрипичный ключ длинным прутиком. Нарисовав скрипичный ключ, он плюнул на него, а потом быстро стер ногой рисунок.
Я понял, что это композитор в похожем на мое творческом состоянии. Меня потянуло к нему. Я кашлянул. Мужчина вздрогнул.
– Простите, – сказал я. – У вас нет спичек?
– А, – с облегчением вздохнул композитор. – Вы не варан… Я боялся, что он найдет меня и здесь… Нате спички.
Я присел рядом, и мы закурили. Я хотел вспомнить, что такое "варан". Вспоминалась почему-то школа, обеды по карточкам, двойки по зоологии и еще почему-то вспомнился остров Борнео, который я не смог отыскать на немой карте мира.
– Тропики, – мечтательно сказал я, кутая горло. – Борнео!
– Перестаньте! – заорал мужчина. – Перестаньте!!! Я дал ему успокоиться. И сделал правильно, потому что и без вопросов он начал рассказывать:
– Варан – это страшная отвратительная ящерица… У нее… у нее пульсирует горло… Рост или длина, черт его знает, что бывает у ящериц?..
– Не знаю, но…
– До пяти метров! – заорал композитор. – До пяти, ясно? – Тут он судорожно схватил мою руку. – Это не он идет?
Мне стало неуютно. Послышались волокущиеся шаги. Мы затихли и только вытягивали шеи.
– Нет, это женщина, – глухо сказал композитор, отпуская мою руку. – Сидите тихо, а то можем напугать ее… У варана рефлексы, как у человеческого ребенка, – тихо и доверительно зашептал он. – Представляете, ужас какой? Как у человеческого ребенка!.. Вторая сигнальная система… Отец русской физиологии Павлов… и – варан! Нет, я уеду! Или еще потерпеть?
– А где он… ну, этот… варан? – заинтересовался я.
– У нас в Доме творчества, – ответил композитор, стискивая лоб обеими руками. – В комнате рядом с моей. Флигель летний. За тонкой стенкой – каждый звук слышно… Представляете, ужас какой!.. Я сочиняю симфоническую поэму о второй любви… Вы знаете, что такое вторая любовь?!
– Она не первая, – сказал я.
– Вот именно! Не первая! О первой и дурак сочинит! Попробуйте сочинить о второй, когда рядом живет варан! И мне все слышно! Про каждый его рефлекс!.. И куда ехать? – Здесь он опять доверительно зашептал мне в ухо: – Вернуться домой? А жена? "Если ты сочиняешь о второй любви, значит, я – вторая? Ах, так!" Хлоп – истерика! Хлоп – сердечный припадок! Хлоп – и она уже пролезает в форточку, чтобы броситься куда-то под копыта… А здесь? Здесь варан! А мне куда прикажете? У меня срок на носу!
Он умолк. Вечер переходил в ночь. Из низкой тучи брызгал мельчайший дождь.