… Сражение за своеобразную тюремную свободу продолжалось десятилетиями, и победили в нем вертухаи. Во время моего второго визита в Бутырки (в 50-х годах) делать бритвы уже не пытались. Техника шмона усовершенствовалась, гражданин вертухай повысил свое мастерство.
Гражданин вертухай способен перевоплощаться. Он любит принимать облик знатока изящной словесности. После долгих упражнений он научился выговаривать "финита ля комедиа". Он не всегда носит присвоенный ему мундир. Смотришь на него, читающего мораль деятелям искусства об ответственности, и диву даешься: настоящий литературовед в штатском! Он убежден, что знает подлинные мысли народа. Он прав. Правота вертухая во все времена подтверждена надежно вделанной в окна логикой с густо переплетенными железными аргументами.
Приняв фамилию… – не все ли равно, какую фамилию? – он убедительно доказывает, что желчная литература нам не нужна, как не нужна и лакировочная. Бог свидетель, я без капли желчи рассказываю о тех светлых днях, когда граждане вертухаи обыскивали нас, голых.
… Словно во сне, недавнее переплелось у меня с давно прошедшим. В тридцатых годах название Воркута звучало незнакомо и пугающе. Вся камера только и говорила о Воркуте; наверное, кто-то напугал народ рассказами о ней.
Наконец, по прошествии месяца или двух, нужных для оформления давно готового приговора, наступает критический день.
Несколько человек вызывают из камеры с вещами, уводят вниз и по очереди вводят в кабинет, где какой-то представитель чего-то предъявляет вам маленький листок бумаги. Там в двух строках сформулировано все: и обвинение и приговор. Представитель предлагает вам расписаться в том, что вы ознакомились с постановлением (суда?). Пять лет исправительно-трудовых лагерей. Следующий! Три года. Следующий! Пять лет.
С каждым годом Фемида шагала все крупней. После войны меньше десятки по статье 58 не давали. Убедились, что народ выдюжит, не пикнет.
День этапа приближался, сотни людей работали над его подготовкой. Слесаря ремонтировали для нас арестантские вагоны, колхозники сеяли хлеб для нас и наших конвоиров, врачи проверяли нас – перенесем ли пеший этап: железной дороги до Воркуты еще не существовало.
Накануне этапа нам дали первое (и последнее) свидание с родными. Пришли мама и брат. Свидание происходило в большом, переполненном людьми помещении. Две параллельные проволочные сетки, между которыми оставался проход для надзирателя, делили его пополам.
Толпа заключенных с одной стороны сетки, а на расстоянии двух метров, за второй сеткой, – толпа родных. Все говорят разом, стремясь перекричать друг друга. Не разберешь ни одного слова…
Я пришел на свидание с повязкой на голове – поскользнулся на мокром полу уборной, немного рассек кожу, и меня перевязали. А мама думала, что меня били, и оттого я перевязан. Она что-то кричала, показывая на голову, я ей в ответ тоже кричал, она не поняла. Но ни в одном письме не рискнула спросить, и все пять лет ее мучил вопрос, на который я тогда не ответил. Через пять лет она спросила снова. Я вспомнил и ответил: "Ты ошиблась". Кажется, она не поверила. Прошло еще двадцать лет, а мама, случается, задает мне тот же вопрос. Она продолжает думать, что я скрываю от нее правду.
* * *
Назначенных на этап повели на медицинский осмотр… В царское время жил такой доктор Гааз. Он состоял на службе в тюрьме, но отдал всю свою жизнь служению арестантам. Свое жалованье он тратил на них.
Женщина-врач, осматривавшая меня перед этапом, может, и читала о докторе Гаазе. Она проворно заполнила формулярную карточку с указанием фамилии, возраста, перенесенных заболеваний и статьи Уголовного кодекса (зачем?). Подписала карточку, потом спросила:
– На что жалуетесь, заключенный?
– Помилуйте, гражданка доктор, все в мире устроено разумно. Кто сидит, тот сам виноват, на что же жаловаться?
– Можете одеваться, заключенный. Введите следующего!
Хорошо было доктору Гаазу! В царское время общественное мнение поддерживало его в его самоотверженной деятельности и укрепляло его гражданское мужество. Он считал, – и общество разделяло это мнение, – что он врач для заключенных, а не для тюрьмы. Но если женщина-врач, заполняющая мой формуляр, сделает малейший шажок по его пути, наше общественное мнение ее осудит. Сестры и братья отрекутся, знакомые перестанут кланяться. И, конечно, они сделают это не по принуждению, а по убеждению – недаром же все передовицы и гневные резолюции общезаводских митингов кричали: смерть троцкистам!
Так что лагерь – это помилование. Можете одеваться. Следующий!
* * *
Единогласная резолюция общества означает многое. Добившись ее, Сталин убедился: все идет, как по писаному. Коммунисты достаточно подготовлены, чтобы, не подвергая сомнению ни одно его слово и даже не задавая вопросов, разом и без колебаний, проголосовать за вынесенный их вчерашним товарищам мстительный приговор.
В 1937 году в Бутырках стало еще теснее. Сажали секретарей обкомов, хозяйственников, председателей исполкомов, коммунистов самых различных рангов, а в нижний этаж, туда, где год назад нам делали профилактический шмон, напихивали их жен.
В одном из окон, закрытых высокими козырьками, нашлась крохотная щелочка. Женщинам открылся уголок посыпанного гравием двора – через него мимо их окна все время водили мужчин. Может быть – о, счастье! – удастся увидеть мужа! Днем и вечером мужчин водили в одном направлении, а на рассвете уводили назад… Но очень часто не уводили, а проносили на носилках что-то скрюченное, вздрагивающее, накрытое пиджаком. С носилок капала кровь, и к утру дорожка становилась совсем красной.
Приходили надзиратели, сгребали красный песок и увозили его, а взамен посыпали дорожку свежим.
И снова целый день и вечер водили по ней мужчин.
26. Знакомство с Воркутой
Нас везли в арестантских вагонах до Архангельска, оттуда морем до Нарьян-Мара, затем – вверх по Печоре. Над Баренцевым морем, неспокойным и серым, нависло небо, словно сделанное из одного цельного свинцового листа. За все дни нашего плавания солнце ни разу не поинтересовалось толпой людей, втайне от него осужденных на ночных заседаниях.
Чайки летали над свинцовыми волнами. Их печальный крик был единственным не запретным плачем над нами – женам и матерям нашим не разрешалось выражать свое горе вслух.
К борту приближаться не давали. На носу и на корме стояло по часовому. Как дохлые осенние мухи, жались мы к пароходной трубе.
Когда перегрузились на речное судно, стало теснее и уютнее. От команды мы узнали, что за место Воркута. Многие писали письма домой – матросы обещали незаметно опустить их в ящик. Простые, хорошие ребята, они не знали, каким страшным преступникам оказывают недопустимую услугу. Вскоре разъяснили и им.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});