— Не знаю, вернусь ли назад или другое место мне уготовано. Но твердо уповаю, что рано или поздно буду здесь вновь. Хочу лечь в соловецкую землю, ни в какую иную. Ты будешь тут за меня, Паисий. Продолжай и завершай начатое. Не мудрствуй, братию держи крепко, но не старайся превзойти меня ни строгостью, ни тем паче баловством. Соблюдай все, как я оставлю. О последующем получишь распоряжения. И помни, келарь, я тебя достану, кем бы ни сулил мне стать Господь. А стать я могу и высоко и низко, но Соловецкая киния — мое детище. Основали ее Савватий, Герман и Зосима, но в нынешний вид привел я. — Филипп как никогда ясно ощущал, что говорит с человеком, умом не обделенным, хитрым, скрытным и неверным, потому и обращал к нему слова, лишенные смирения, исполненные гордыни и угрозы, но лишь такие, чуждые Филипповой сути слова могли проникнуть в заросшее сердце стоящего перед ним монаха. Станет ли Филипп митрополитом или отобьется от незаслуженной чести, из отдаления ему все равно будет трудно, почти невозможно следить за Паисием. Такого, как Паисий, нельзя дальше келаря пускать, здесь он на месте, ибо, как Марфа, печется о мнозем. Но души человечьи он упустит, да и не просто упустит, а растлит. Править будет мирскими уловками: расплодит любимчиков и доносителей, других отвергнет, даст простор сплетням, наветам, клевете. И улетучится нынешний светлый дух, осеняющий дружно работающих, не ведающих праздности иноков. Не допущу! — сказалось в душе Филиппа с ледяным гневом, какого он не знал за собой. Но Паисий не прочел нового чувства на спокойно-жестком лице. Лишь для него одного было такое лицо у игумена. Даже укоряя нерадивых, сохранял он кротость взгляда. Не любит его игумен, а за что, спрашивается?..
До Паисия, конечно, дошло некое дуновение, по какой причине явились царевы посланцы. Архимандрит и его свита держали язык за зубами, может, кто из морской команды болтнул монастырским, коих посылали к ним с запасами еды и питья? Нешто могут они знать?.. Могут. Монастырь будет поболе парусного суденышка, а попробуй тут что в тайне сохранить, быстрее северного ветра любой слух разносится.
При всем своем цепком практическом уме Паисий не постигал явлений и обстоятельств, если они выходили за привычные ему пределы. Он не мог взять в толк, чтобы суровый, праведный — все так, сильно преданный обители — все так, но до старости невысоко поднявшийся монах мог сразу шагнуть на самое верхнее место в русской церкви — митрополит всея Руси, это ж подумать страшно!.. Природознатец, выдумщик, игумен с душой усердного трудника может держать в повиновении темных чернецов, собравшихся в соловецкой глухомани со всех концов русской земли, но навряд ли справится с путным монастырем, где ему ни в святости, ни в знании церковных книг не уступят, а тут — все Божье здание!.. В Соловках народ особый — зачем хорошим, светлым людям в такую глушь забираться? — тут находит пристанище и сотворивший какое лихо мирянин, и не ужившийся в другой обители чернец, якобы ищущий уединения, — Филипп всех привечает, ему рабочие руки надобны. Таких держать в узде — наука не больно хитрая, о. Паисий не хуже бы справился, но стать над князьями церкви, над самим архиепископом Новгородским, — подобного не вмещает разум. Нет, не видел о. Паисий игумена Филиппа в сем сане. Что-то тут не то. Съездит в Москву, поклонится царю-батюшке и отцам церкви, может, о чем и выскажет свое мнение — чтим в духовенстве соловецкий игумен, сам царь с ним тайную беседу имел во дни Стоглавого собора, о чем — неведомо, да и назад покатит. Глядишь, монастырю за то вотчинку-другую пожертвуют, и на том спасибо, кормильцы!..
Но может и другое случиться: оставит его царь при себе духовником либо возведут в архимандриты и в один из великих московских монастырей настоятелем определят. Тогда, глядишь, и свершится мечта о. Паисия занять место Филиппа в Соловецкой кинии. Филипп сам на него укажет как на своего преемника. Укажет ли? — зло усомнился Паисий. Не любит его игумен, хоть и доверяет широко. Уверен в его честности… или жадности к монастырскому добру. Вроде бы до того прост сердцем, помышлениями, как летний день, ясен, а видит насквозь человека, видит ту подноготную, что может никогда не стать явью, значит, и нечего туда заглядывать. Прячет свой главный ум Филипп, только в прямых делах являет: в строительных ухищрениях, разведении всякой живности, устроении края, а главный этот ум у него на человеков. Иначе не смел бы он не любить столь ревностного к службе, столь преданного обители, исполнительного, честного, ни себе, ни другим поблажек не дающего келаря. А коли он может до скрытой мути проницать, значит, и сам плохой человек.
Все эти тревожные соображения не помешали Паисию внимательнейше выслушать наставления игумена, вникнуть в замыслы осуществляемых строений и тех, что полагалось заложить в недалеком будущем; дотошность Филиппа заставляла входить в каждую мелочь: каким крепежному раствору надлежит быть, и кирпичной кладке, и штукатурке, чтоб не осыпалась. «Кажись, мастера сами сведомы», — не выдержав въедливости игумена, бормотнул Паисий. «Мастера-то сведомы и как по совести работать, и как надуть дураков, — жестко сказал Филипп. — Заказчик должен быть не хуже их сведом. Вот в этих свитках все сказано, что до воздвижения храмов касаемо, а здесь — о палатах, здесь — о водных сооружениях, здесь — о содержании сторожевого огня, соляных варках, рыбном промысле… ладно, сам разберешься, тут ничего не упущено. Писал я это на случай болезни тяжкой либо смерти. Об отъезде и не помышлял. Сверяйся с моими записями, Паисий, не полагайся на память да на собственную смекалку — проверяй себя, не то навлечешь мой гнев, а во сто крат хуже — гнев Божий».
Паисий смиренно поклонился.
— Ты все понял? — деловито спросил Филипп, и тут голос его изменился: проникновенная доброта влилась в природную звучность и вдруг обернулась свирепой угрозой: — Анфима тебе поручаю. Гляди в оба, чернец! Коли не досмотришь, до худого допустишь, я тебя отовсюду достану!
— Не сомневайся, владыко… — пробормотал оробевший Паисий. — Благослови, святой отче!..
Филипп благословил келаря, вручил ему связку особо потаенных ключей и удалился в свою келью. Остаток ночи он провел в молитве и слезах. Он молил Господа пронести чашу мимо, он оплакивал свое соловецкое счастье, которое, он чуял это глубиной души, кончилось безвозвратно. Зачем же тогда молился он Господу Богу? На это затруднился бы ответить сам Филипп, ибо он не верил в Бога, который смотрел на него, коленопреклоненного, со старого, почерневшего образа греческого письма, чуть озаряемый колеблющимся розовым светом лампадки, в Бога, которому служил в храме, в Бога Священного Писания. Владея древними языками — он изучил их своей мочью в Соловецкой обители, — Филипп прочел — не счесть — религиозных, философских, исторических сочинений, распахнувших ему разум, сызмальства склонный к свободному мышлению. И этим не отягощенным предвзятостью разумом он отверг, что Великая священная книга возникла в полудиком, кочевом народе, пасшем коз в горячей аравийской пустыне, по следу живых воспоминаний, истинных событий. Да нет же, книга создавалась в иные времена, в ином месте, многими людьми, владеющими дивным даром безудержной фантазии.
Оттого она так противоречива, так темна, а местами до стыда нелепа, при всей своей одухотворенности, эта странная книга, что творилась не воодушевлением даже, а экстазом, не ведающим ни разума, ни логики. В Ветхом Завете нельзя искать ни свидетельств, ни истины, ни даже прямых символов, это вопли, рвущиеся из человеческого сердца, страстно ищущего опоры в устрашающей бесприютности мироздания. И много там повязанного со своим временем и местом, ныне вовсе не прочитываемого. Новый Завет историчнее, хотя уступает Ветхому в силе песенного слова. Филипп не сомневался в существовании еврейского пророка Иисуса, которого последователи (а может, и он сам) выдавали за Сына Божия. Подобными пророками созданы и другие религии: Мохаммедом — ислам, хотя он не ходил в сыновьях Аллаха, Буддой — буддизм, но этот опирался только на себя самого. Иисус стал земным воплощением Бога (и в индуизме — боги многолики), он приблизился к людям, это сильно укрепило молодую религию молодого мира, шедшего на смену одряхлевшему — греко-римскому, с многочисленными, вконец утратившими власть над человеческим воображением дряхлыми богами. Родившись среди иудеев, использовав их веру в приход Мессии-избавителя, новая религия не стала еврейской, напротив, подверглась яростному гонению от почитателей таинственного и злого Ягве. В Иисусе Христе, искупившем на кресте грехи человеческие и взятом на небо своим божественным Отцом, человечество получило самую прекрасную и трогательную из всех легенд; омытая кровью первых мучеников христианства, легенда стала религией…
Едва обретя сознание, малолетний Федор (будущий Филипп) получил и Бога. Он принял его столь же просто и естественно, как дар дыхания, и всех пяти чувств, и любовь родителей. Немного притуманилась его простая, детская вера, когда он узнал, что Бог как бы расщеплен на три образа — из коих один был явлен людям, — но остается единым Богом. Этой условности никак не мог постичь логический ум младого Колычева, но поскольку в те годы религиозным вопросам он предпочитал соколиную охоту, тугой лук, пищаль, меч, добрый медок и густое вино, а также голубые или карие очи под соболиными бровями, то и не мучил себя понапрасну трудными вопросами, о которых сведущие люди давно договорились. Ан, не договорились, как позже оказалось, и Святую Троицу понимали по-разному, иные вовсе видели в ней нарушение Единобожия.