Вот и все его фактические грехи перед республикой. В сущности, какие пустяки, кто в этом не виноват? Всякий знает, что количество рабочего и крестьянского населения в первые же недели Октябрьской революции бешено возросло.
Почему? Да просто потому, что каждому хочется жить.
Просто жить. Дело обыкновенное.
Но смирный и тихий культурный человек, Леонид Сергеевич Останкин, казался теперь каким-то пришибленным.
И когда мимо него проходили люди со знаменами и пением, он невольно испуганно сторонился, как бы боясь, что его ушибут или даже раздавят.
Когда же приходилось участвовать в процессиях и петь "Интернационал", то он чувствовал себя в высшей степени неловко. Никогда отроду он не пел, голоса у него никакого не было, и почему-то стыдно было увидеть себя поющим. Но не петь он боялся. И потому шел в рядах других и открывал рот, как будто пел.
У него было такое впечатление, как будто мимо него бешеным вихрем неслась колесница истории, а кругом нее бежали и скакали в неистовой радости толпы людей. И все дело было в том, чтобы уцелеть и не быть ими раздавленным.
Тут два способа спастись.
Первый способ - бежать со всеми в толпе.
Но при этой мысли его охватывало чувство какой-то необъяснимой неловкости и страха. Неловкости от того, что вдруг он, Леонид Останкин, вместе с другими, с толпой, бежит бегом, во все лопатки.
Второй способ - это выждать в стороне; пока колесница умерит ход, и тогда на нее можно будет и самому взобраться.
Он, в сущности, был честный, культурно-честный человек, поэтому бежать за колесницей и орать во все горло, как делали многие из его знакомых, ему было как-то неловко.
А пафоса борьбы он, по своему характеру мирного, культурного человека, не чувствовал и не горел ею.
Да и потом - против кого борьба-то?.. Против буржуазии, всяких генералов, чиновников... А на его совести как раз есть один чиновник - собственный отец. Положим, этот чиновник сам сын дьякона. А все-таки чиновник, почти генерал...
Останкин выбрал второй способ спасенья: сидеть, ждать и делать какое-нибудь нейтральное общеполезное дело.
А что может быть нейтральнее вешанья продуктов? И в то же время это в некотором роде выполнение заказа эпохи.
Он сидел и каждую минуту ждал, что его спросят:
- С кем ты и против кого?
И логически правильно было бы ответить на этот вопрос:
- С вами и против себя.
И тысячу раз его уже спрашивали в разных анкетах:
- С кем ты? Кто ты?
И сколько было трудных минут, когда он придумывал, как ему написать анкету, чтобы его ответы почему-нибудь не бросились бы в глаза, чтобы на него не обратили внимания.
И обыкновенно после составления анкеты он целую неделю ходил как приговоренный. Ему все казалось, что сейчас придут из Чека и спросят:
- А где тут сын народного учителя, вдохновенный составитель фальшивых анкет?!
Или вдруг кто-нибудь утром скажет:
- Читали?.. Разыскивают почти генеральского сына, Останкина, скрывшегося из Тамбова. Уж не наш ли это Останкин?
- Нет,- ответит другой,- наш сын народного учителя из крестьян.
Прошел год, другой, третий, колесница все скакала. И Останкину все время приходилось вести свой баланс так, чтобы не попасть под колеса и в то же время не быть уличенным в отсиживании. Да еще, не теряясь, бодро отвечать на вопросы:
- С кем ты и против кого?
IV
Наконец повеяло теплым ветром. Было обращено сугубое внимание на сохранение культурных ценностей, на облегчение жизни культурных деятелей. Леонид Останкин получил надежду на возвращение к жизни.
Пройдет еще года два, эстетические потребности возродятся, и тогда ему опять можно будет жить.
Он опять стал писать и поселился в одном из больших домов, где ему дали комнатенку по ордеру.
Население этого дома было приличное, все главным образом сыновья народных учителей.
Он познакомился с жильцами и всегда соглашался с ними в их отрицательных суждениях о колеснице, чтобы они не подумали, что он чужой, и не стали бы смотреть на него косо и с оглядкой.
А потом случилось так, что разговорился с комендантом дома, коммунистом. Комендант оказался тоже хорошим человеком. И Останкин высказывал суждения, которые соответствовали вполне суждениям коменданта, так что комендант чувствовал в нем своего человека.
Посмотрев как-то однажды на худые валенки и заштопанную куртку Останкина, комендант спросил:
- Вы, по-видимому, тоже из трудового сословия?
У Останкина не хватило духа обмануть ожидания приятного человека, и он, хотя и несколько нечленораздельно, но сказал, что из трудового.
И сын народного учителя, без всякого активного его желания, одной ногой уже очутился в дружной семье рабочего класса.
Но спокойствия он не нашел. Постоянно устраивались собрания, от которых он боялся уклониться, чтобы комендант не заподозрил его в равнодушии. А коменданта он почему-то безотчетно боялся, вопреки всякой логике.
И когда из домкома приходили что-то обмеривать в его комнате, он всегда с бьющимся сердцем открывал дверь и даже как-то особенно кротко и лояльно кашлял, пока обмеривали, хотя он был совсем здоров. Но почему-то боязно было показать, что он живет в полном благополучии и даже ни от каких болезней не страдает.
Когда же приходили обыскивать, не скрывается ли у него кто без прописки, Останкин сам показывал им те уголки, которые они по рассеянности пропустили. И когда обыскивавший извинялся за беспокойство, то Останкин чувствовал себя растроганным тем, что он чист, и тем, что его обыскивать приходили такие вежливые люди.
И ему даже было жаль, что у него всего одна каморка и в ней много показывать нечего.
А потом пришли наконец и совсем легкие времена. Петь "Интернационал" уже не заставляли, на работы не гоняли, собрания стали реже. Тут он получил в журнале штатную должность секретаря.
Леонид Останкин почувствовал, что день ото дня укрепляются его права на жизнь. И в тот же миг он почувствовал необыкновенную симпатию к революции. Совершенно искренно, до холодка в спине, почувствовал, что он любит революцию.
Когда в какой-нибудь революционный праздник шла процессия из представителей редакции, он с удовольствием нес знамя, чувствуя в себе должное и неоспоримое право по службе на это знамя.
Если же Гулин, по своему обыкновению, кого-нибудь пугал рассказами о предполагавшихся будто бы стеснениях, Останкин поднимал голову от корректур, смотрел на него вкось через очки и всегда спокойно вставлял слова два против Гулина и в защиту существующих порядков.
И сам радовался, что он высказывает такие мысли вполне искренно и никто не удивляется его левизне, значит, считают это вполне естественным для него. Значит, он постепенно, сам того не заметив, взобрался на колесницу и едет так же, как и все, кто имеет на это неоспоримое право.
И еще больше для него было радости, совершенно бескорыстной радости, когда его принимали за коммуниста и говорили:
- Ну, да уж вы, партийные!
Значит, со стороны не заметно, что он не коммунист. Значит, он отсиделся.
Видя на дворе коменданта, он проходил теперь мимо него с ясными глазами, чтобы дать ему почувствовать, что он не боится ходить мимо него. Ему только иногда было обидно, когда он видел, что какой-нибудь заведующий отделом ехал на автомобиле, а он, писатель, шел пешком. И тут же шевелилась недоброжелательная мысль: "Конечно, для умственный труд не важен, у нас цену имеет только тот, кто занимает административную должность, а писатель может и пешком пробежаться или в трамвае проехать".
Но это были мелочи на фоне общего благополучия.
А потом, как бы в довершение благополучия, произошла одна знаменательная встреча.
Останкин несколько раз встречал в коридоре квартиры недавно поселившуюся у них красивую женщину в мехах. Она служила в одном из музеев, как он узнал, и жила одиноко и замкнуто.
Ему никак не удавалось с ней познакомиться. Вернее, он не решался подойти к ней и заговорить. Потом наконец мечта его исполнилась. Он познакомился. Вышло это очень просто.
Он услышал стук в дверь коридора и пошел открыть.
Это оказалась она.
И так как уже несколько раз встречались взглядами и все было готово к тому, чтобы заговорить, то сейчас при естественном предлоге у него как-то само собой сказалось:
- А я слышу, что где-то стучат, и никак не могу понять.
- Если бы не вы, мне пришлось бы ночевать на улице,- сказала она и улыбнулась. Улыбка ее показала, что она уже давно была готова к тому, чтобы заговорить и мягко, ласково, как своему, улыбнуться. Но мешало то, что они не находили предлога для разговора.
Через неделю он зашел к ней, а еще через неделю они решили пойти в театр. С этого момента Останкин стал особенно следить за своим туалетом. Появились галстучки, хорошие сорочки...
Здесь было только одно неудобство: что подумает про него комендант?.. Неудобно же было ни с того ни с сего подойти к нему и сказать: