Как и предполагалось, уши кешиктенов отнюдь не остались глухими к ханскому призыву. Из туманного бытия в лучшем из миров кешиктенами было вытащено за волосы обратно в мир наихудший несколько тысяч юнцов. Гвардейцы явили чудеса чародейства, переплюнув в этой таинственной сфере даже христианского Мессию, который, как известно, сумел воскресить почившего Лазаря.
Неблагодарные родители (те, которые заботами гвардейцев сами за сокрытие не заменили на Небе «воскресших» сыновей) отреагировали на чудо очень кисло.
«Вы испугались того, что мы прогневили Небо, вернув их назад? — сочувствовали кешиктены. — Не печальтесь, скоро они снова там окажутся. Грядёт война».
Пастухи благодарно кланялись, но восторг в их глазах почему-то не сиял.
О том, чтобы безутешные харачу и нухуры не ощущали себя виноватыми перед богом, весёлый Угэдэй тоже позаботился. Он решил наложить на них ещё и ховчур по старому рецепту: на одну семью одна лошадь.
Тут всю радость испортил въедливый Юлюй Чуцай.
После привычных препирательств упёртый джуншулин заявил, что, если снова забирать лошадей у бедняков, то монголы Коренного улуса из гордого кочевого племени превратятся в осёдлый народ и от семенящих пешком «презренных китайцев» будут только тем отличаться, что навсегда осядут на одном месте. Причём местом этим будут могильники.
Кроме того, Чуцай заметил, что именно его — коварного и подлого — обвиняют в том, что он защищает китайцев в ущерб монголам. «И это в то время, — указывал он, — как сами монголы готовы размазать гордых соплеменников по шершавому лицу земли, будто раздавленную муху по стеклу. Вот вам очередной пример: опять забирают из отощавших семей очередных подросших кормильцев. И это называется господством?» — распластал Чуцай свои тощие гибкие руки в показном удивлении.
Угэдэй пошарахался по юрте и внял неутешительным расчётам, по обыкновению цифры заворожили его, как кобру дудочка факира.
Лошадей Великий Хан решил нагнать только из «богатых» семей. Ему принесли списки таковых, и он уже без особого удивления обнаружил: после его указа множество семей мигом обеднело, ведь именно «в лошадях» высчитывалось у кочевых родовое богатство. Как будто по степи внезапно пронёсся мор, на сей раз лошадиный. Однако теперь Великий Хан знал, что на каждое злое колдовство найдётся доброе: кешиктены ринулись «воскрешать» пропавшие табуны и превзошли на этом поприще самих себя.
Бату, Субэдэй и другие. 1236 год
Бату давно уже стал замечать: когда он восседает в огромном жёлтом шатре под сенью шёлковых, прозрачных для нахального света зонтиков и ловит взгляды устремлённых на него десятков пар глаз, ждущих указаний, он чувствует себя тем, кем все эти люди его видят... дойной коровой чужого честолюбия. Трудно удержаться, чтобы не вскочить, чтобы расслабленной плетью-ладошкой не отхлестать их самодовольные рожи.
Странно устроен мир: каждый готов стащить его с этого почётного места, чтобы самому стать предметом презрительной и завистливой ненависти.
Одно забавляет: никто не уважает его за обретённую сомнительную власть. Ведь каждому из неудачливых претендентов так важно доказать себе, что не из-за каких-нибудь особенных достоинств «этому выскочке» удалось стать джихангиром...
Нельзя же, например Гуюку, и мысли допустить, что этому своему возвышению Бату обязан (хоть на маленькую толику) своему собственному уму, своей собственной силе... а не «подлым интригам врагов». Признав ТАКОЕ, горе-царевичи (особенно Гуюк и Бури) должны будут следующим шагом поразмыслить о неприятном. О том, что им самим не хватает ума и силы.
Вот если бы на почётном ханском возвышении под качающимися шёлковыми зонтиками сидел не Бату, а, например, Гуюк, тогда уж точно это случилось бы исключительно благодаря его уму — прочь сомнения.
Увы, все эти благородные нахлебники просто вынуждены презирать Бату, и сам он, того не желая, превращался во что-то похожее на их светлые ожидания... Он становился надменнее, тупее, ожесточённее. «Нуда ничего... А этих, навязанных неумолимым и простодушным Великим Каганом Угэдэем, постепенно снимет с натруженной шеи, — думал Бату, — рано или поздно он окружит себя теми, с кем сам хочет иметь дело». Как бы не так.
Вздыхая над горькой долей, Бату часто вспоминал времена, когда отец был ещё жив, только сейчас поняв, какое это было счастье: сиди, посмеивайся над тем, как эцегэ шарахается — словно заяц от орла — от заботы к заботе. Тогда думалось: «Не слушаются люди, а кто виноват? Сам виноват. Не будь безволен, выгони дураков, возвеличь умных, на то ты и хан». Вечное Небо, как он, Бату, был тогда наивен!
«Ну давай, Всемогущий Джихангир, Тень Солнца на роже тупиц, попробуй выгнать хоть одного из этих умников... Что, притих? То-то же».
Собирая кроме совета официального ещё и совет своих старых друзей (несколько приниженно именуемых в устоявшемся ритуале «ближними нукерами»), Бату не способствовал пробуждению к себе нежных чувств, поскольку такое было не принято, ведь Великий Потрясатель Вселенной не имел двух военных советов.
Да (тысячу раз «да»), он не имел двух ставок-орду, потому что его ставка состояла исключительно из друзей. Но его никто не назначал на должность джихангира, ведь Темуджин не был ничьим продолжателем — он был основателем.
Несчастный сартаульский шах Мухаммед тоже не имел двух советов-диванов, а, увы, только один. И понятно какой: из доставшихся по наследству блюдолизов. Мухаммед не был даже продолжателем — только хранителем. Ну как тут не запутаться? Куда же влечёт в таком случае Бату? Назад к Темуджину или вперёд к Мухаммеду? Ответ напрашивается сам собой.
Опять, опять Сульдэ Ехидного Дедушки летал над шатром запутавшегося полководца, улыбался внуку сквозь седую, с рыжиной, бороду: «Ну что, неуживчивый внучок, кому подражать хочешь? Мне или тем, кого я покорял? »
Но действительность безупречно забавна: ежели что у нас высочайше не принято — тут же скачут верхоконные кляузы в далёкий Каракорум, а обратно несутся, обгоняя удалой ветер, лёгкие упрёки, которые, едва успевая спешиться, начинают стремительно тяжелеть... На верблюдах бы возить «недовольства» Кагана, а не в лёгких свёртках пергамента.
Великий Хормуста, когда же это случилось? Сколько смеха прохохотал когда-то Темуджин, наблюдая (через соглядатаев) за тем, как сартаульский шах и джурдженьский Сын Неба мечутся в паутине взаимных доносов своих подданных. И вот теперь на том же пути мы, гордые монголы. Чем мы хуже? Ничем. Стоило ли кровь проливать?
Подробный план похода на курилтае не обсуждался, что с одной стороны было для Бату удобно — меньше пустословия случайных людей. С другой — попробуй о чём-то договориться с Гуюком и Бури, которые почти «не разбавлены» случайными людьми. Достоинство эти двое — и не только они — видели в несогласии с мнением Бату, которое по законам Неба должно быть всегда неправильным. Выручал Субэдэй. Его устами Бату часто проталкивал свои решения на ежедневном совете. Старик говорил очень тихо — мог себе такое позволить, — и когда разжимал кривые, как сабля, уста, над его олбогом сгущалась тишина кладбища.
Слушаться Субэдэя никому не зазорно: он не только заслуженный старец-гуай и столь же заслуженный полководец, но и не царской крови, то есть любое мудрое слово, сказанное им, не вызывало у царевичей зудящей зависти, что это слово извергли не они, а соперник. Это был как раз тот случай, когда безродность была на пользу делу.
Очень всё хорошо получилось. Согласиться с Бату было для царевичей немыслимо. Уронить себя так низко «кусочки солнца», конечно, не могли. Однако джихангир, наделённый даром понимания, не ставил своих царственных подчинённых в неудобное положение. Каково им, бедным, возражать, слыша нечто здравое, поди придумай повод презрительно выпятить губы?
«Спорить с Субэдэем — это дурной тон», — это правило Бату сумел-таки утвердить в их надменных головах. Через своих шептунов, разумеется. Бату не приказывал, не давил, Бату, что называется, «ввёл моду» на Субэдэя.
С самим Субэдэем трудностей тоже не возникало. Было бы смешно возражать ему в вопросах чисто военных. Сегодня Бату не сомневался — спорщики будут молчать в любом случае. Спорить с великим ветераном — себя не уважать. «Во время похода так и устрою, — радостно подумал джихангир, — сделаю Субэдэя устами, которыми говорит осторожность и умеренность. Сам же буду рваться в бой излишне резво».
Идея, которую предстояло изложить сегодня, была непомерно дерзкой. Принадлежала она на сей раз не Бату, а самому Субэдэю. Однако джихангир — несмотря на то что сам был ею вполне очарован — тревожно подумывал: «Не послушают и Субэдэя».