— Не понимаю.
— Честно говоря, и я не очень-то такое понимаю, — опустил свои пронзительные глаза друг.
Бату — не сам по себе, он — «всесильный» джихангир. Как бы ни пытались его послы решить дело миром, в их речах должно прозвучать это громоздкое слово — «покорность». Оно, как камень на шее упавшего в воду, превращает все умелые гребки в беспомощные барахтанья утопающего.
Впрочем, судя по тому, что успел выведать Бамут, переговоры окончатся неудачей в любом случае. Гюрга, коназ рязанский, слишком ничтожен, труслив, не уверен в себе, чтобы думать о жизни своих подданных. «Жаба раздувается, тигр прячется в кустах» — так говорил когда-то Маркуз, это очень верно.
— Он до смерти запуган ульдемирским коназом — это точно? — переспросил Бату.
— Увы. Когда-то владимирцы держали рязанских князей в каменной бочке. Кроме того, они дважды выжигали Рязань до горстки пепла, — грустно потупился Боэмунд. Все его старания уберечь здешних людей от избиения, похоже, пойдут прахом.
— Раб боится своего господина больше, чем врага. Такова правда, мой друг, — задумался джихангир, — Гюрга не осмелится дать нам лошадей и сено для войны с Ульдемиром, испугается его мести. Такое хочешь сказать?
— Да, но это лишь один из цветов в венке его страха.
Не так уж давно здешний князь Глеб пригласил на пир своих родичей и...
— Всех потравил, — догадался Бату, — что же ещё?
— Ну... не всех... Его изгнали. Но каждый из уцелевших боится: остальные соперники будут половчее.
— Что ж, знакомо. Чужая стрела скользнёт по щиту, родная попадёт всегда. Значит, говоришь: здешние предатели не боятся гнева Мизира? Тем лучше. Пусть не сетуют, когда именно мы станем его карающим мечом. Сами виноваты, — Бату в бессилии развёл руками, — Гюрга испугается собрать для нас ховчур из-за недовольства подданных, из-за яда соперников. Это весь твой венок?
— Нет, не весь. Есть ещё здешний епископ, есть и митрополит, — бросил Боэмунд последний цветок на будущую могилу Рязани. — Здешняя мелькитская церковь может позволить князю склониться перед кем угодно, только не перед несторианами — еретики всегда страшнее иноверцев.
— Вот и белоголовые говорят то же самое. Но почему так?
— Иноверец — враг безоружный, еретик вооружён тем же мечом, что и ты, — Священным Писанием. А ну как он искуснее им владеет, что тогда? Разве такое прощают?
— Так оно и есть, друг мой. Когда Субэдэй ходил на урусутов пятнадцать трав назад, они истребили его посольство. А всё потому, что послал к ним таких же, как они сами, служителей Креста, только не мелькитов, а несториан. Думал, наивный, что единоверцы друг друга поймут быстрее. Тем более что требовал он даже не покорности — невмешательства. Казалось бы, где тут можно оскорбиться? И вот ему урок.
— Здесь два урока, хан. Они что, не знали, куда идут? Почему не предупредили Субэдэя сразу? Я скажу почему — просто боялись ему перечить. «Раб боится господина больше, чем врага» — хорошо ли это?
— Увы, Бамут. Это ни хорошо и ни плохо. Просто так оно и есть. Поэтому трусость здешнего князя кинет его воинов на наши тумены. А мы, мы не так сильны, чтобы быть милосердными.
— Послушать тебя, Бату, получается, что сдавшиеся на милость — это настоящие багатуры, а погибшие в сече — трусы?
Хан и сам давно думал об этой несуразице, однако на сей раз нашёл что ответить:
— Скажи мне, анда, те, кого мы гоним в хашар, трусы? Или, может, храбрецы? Думаю, скорее трусы. — Хан склонил голову набок, наморщил лоб, отчего его узкие брови округлились. — Всё жду, надеюсь: вдруг кто-нибудь из этих несчастных овец предпочтёт такой позорной бесхребетности наши сабли. Нет, не видел пока такого. — Бату вдруг стал строже, брови распрямились, и между ними пролегла морщинка. — А теперь подумай: если Гюрга ринется в бой, боясь своих попов, родичей и ульдемирских поработителей, — чем он лучше овец из хашара?
— Кроме того, откуда им знать, что мы их не обманем, что не устроим резню, — ушёл Боэмунд от прямого ответа.
— А я бы запретил нашим входить в Резан, пусть себе запираются. Только лошадей и продовольствие дадут. — Бату подумал и добавил: — И воинов тоже. Был бы у нас «добрый город». — Хан печально улыбнулся. — Всю жизнь мечтал о своём собственном габалыке, да, видно, Небу не угодно.
— Не грусти, — утешил Боэмунд, — будут ещё тебе габалыки, война только начинается.
— Думаю, многие рязанцы сами присоединились бы к нам. Неужели им не за что мстить ульдемирцам? А отбить своих родных из ульдемирского рабства — разве не достойное дело? Разве удачная война со своими кровниками не предпочтительнее бессмысленной гибели под нашими стрелами? Эх!
Боэмунд вполне разделял подобные настроения повелителя. Но что он мог, только рассказать хану эту неудобную правду? Если нельзя спасти жизнь воинов, то, может быть, удастся оградить от истребления их семьи? Ведь раздутая жаба княжеской гордыни слепа.
— Бату, может быть, совсем не посылать туда послов? Если исход ясен, зачем рисковать жизнями наших лучших людей? Их непременно растопчут в гневе. — Он думал сейчас совсем о других жертвах.
Бату знал его лучше многих, сейчас он понял и недосказанное, и лицо джихангира беспомощно вытянулось.
— Я сам всё время об этом... — Он вдруг взорвался, как горшок, начиненный горючей смесью. — Кому это надо?! Истребление городов за гибель посла затеяли для того, чтобы каждый монгол знал — за него отомстят! Но послов всё равно убивают, и воины лишаются честно завоёванных рабынь и слуг! Темуджина давно нет, а его безумства продолжают торжествовать, и я к этому причастен! О, Небо!
— За такие слова казнят любого, — испугался Боэмунд, — но не будь так прост, повелитель. Твой великий дед, кажется, нарочно отправлял послов на гибель. Какой прекрасный повод для войны, не так ли? Ну вот, теперь нас казнят обоих за «неточную передачу мыслей повелителя». Я правильно излагаю наш приговор, да?
— Правильно, но не бойся, — пришёл в себя Бату, его улыбка получилась какой-то кривой. — Мы одни, а Хранитель Ясы в походе — джихангир, то есть я сам.
— Субэдэй рассказывал: «злые города» воины берут с меньшим рвением, чем обычные, — заметил Боэмунд.
— Их легко понять: всегда приятнее сражаться за что-то живое (приведённое после боя в шатёр) — не за пустые побрякушки, — ответил на это хан. — «Мёртвая добыча» — что с неё проку, ещё довезёшь ли домой? Такие сражения выглядят печальными и торжественными, как похоронный обряд, они и есть действо потустороннее, жреческое и бесконечно скучное.
— Не хотелось бы обрекать на подобное без нужды ни рязанцев, ни своих, однако... — начал собеседник.
— Нет, Бамут... Есть одно дело, ради которого всё-таки рискнуть стоит. Знаешь, как волки в голодные зимы выманивают из аилов глупых псов? Хватая их за гордость, как за холку. Но для этого надо самому пожаловать в аил.
— Не понимаю, — не очень-то скрывая недовольство, буркнул Боэмунд.
— Если уж без войны не обойтись, зачем нам лишние жертвы? И потом, я всё-таки не хочу лишать воинов добычи. — Бату как будто оправдывался? Но нет, он мягко повелевал: — Опять Яса, друг мой. Если город не сдался до применения таранов — пленных тоже не берут, есть в этом колодце мудрости и такое. Слушай же внимательно.
— Я весь — одно большое ухо, джихангир.
— Нужно, чтобы Гюрга не сидел за стенами, а вышел нам навстречу. Выманим глупого пса за юрты аила — не вернётся, бедолага, назад. А после этого быстро, без таранов, возьмём твой бедный Рязан...
Тут голос Бату вкрадчиво зашелестел, как змея в траве:
— Бамут, мне нужно, чтобы послом пошёл ты. Кто ещё способен плясать на этом тонком острие и не сорваться?
— Это будет неправильно, хан. Моё лицо примелькается, — возразил Боэмунд. — Для такого дела нужен человек отсюда, урусут. Среди моих людей есть подходящие. — Боэмунд говорил нарочито медленно, чтобы его отказ не сочли за трусость.
— Хорошо, но только не урусут, предателей здесь не любят. А ещё я знаю — местные жители такие правоверные христиане, что боятся колдунов. Особенно чужих, непонятных. На страхе неизведанного и проскочим трясину, как духа болот оседлав, — Бату лукаво прищурился, таким Боэмунд не видел его давно, — вот и пошлём с ними... ха-ха, чародейку, шаманку джурдженьскую. Нечего ей зря побрякушками громыхать да над животами распоротыми ворожить — всё равно никакого проку. Попугаем, чтоб неповадно было руки распускать. — Бату ладонями обхватил голову с боков — этот жест он унаследовал от матери, так она думала. Будто бы забыв про Боэмунда, посидел какое-то время молча.