Среда, 1 ноября. Когда Поль вышел, я осталась наедине с этим честным и чудесным существом, которого зовут Пашей.
– Так я вам все еще нравлюсь?
– Ах, Муся, как мне говорить об этом с вами!
– Очень просто. К чему молчать? Почему не быть прямым и откровенным? Я не буду смеяться, когда я смеюсь – это нервы, и ничего больше. Так я вам больше не нравлюсь?
– Почему?
– Потому, потому что… я сама не знаю.
– В этом нельзя отдать себе отчета.
– Если я вам не нравлюсь, вы можете это сказать – вы достаточно для того откровенны, а я достаточно равнодушна. Скажите, что именно – нос? – глаза?
– Видно, что вы никогда не любили.
– Почему?
– Потому что с той минуты, когда начинаешь разбирать черты, когда нос находишь лучше глаз, а глаза лучше рта – это значит, что уже больше не любишь.
– Это совершенно верно. Кто вам это сказал?
– Никто.
– Улисс?
– Нет,- сказал он,- я не знаю, что в вас мне нравится… Скажу вам откровенно: ваш вид, ваши манеры, особенно ваш характер.
– Что же, у меня хороший характер?
– Да, если бы вы только не играли комедии, чего невозможно делать всегда.
– И это правда… А мое лицо?
– Есть красота, которую называют классической.
– Да, мы это знаем. Далее?
– Далее, есть женщины, которые проходят мимо нас, которых называют красивыми и о которых потом не думаешь… Но есть лица и красивые и очаровательные, которые оставляют впечатление надолго, возбуждают чувство приятное… прелестное.
– Отлично… а потом?
– Как, вы меня допрашиваете?
Я пользуюсь случаем, чтобы узнать немножко, что обо мне думают: я не скоро встречу другого, кого мне можно будет так допрашивать, не компрометируя себя.
– И как явилось в вас это чувство – вдруг или мало по малу?
– Мало по малу.
– Гм… Гм…
– Это лучше, это прочнее. Что полюбишь в один день, то в один день и разлюбишь.
Разговор длился еще долго, и я почувствовала уважение к этому человеку, для которого любовь- религия и который никогда не замарал ее ни словом, ни взглядом.
– Вы любите говорить о любви?- спросила я вдруг.
– Нет, равнодушно говорить о ней – святотатство.
– Но это забавно.
– Забавно?!- воскликнул он.
– Ах, Паша, жизнь – ничтожность! А я была когда-нибудь влюблена?
– Никогда!- отвечал он.
– Из чего вы это заключаете?
– Из вашего характера; вы можете любить только по капризу… Сегодня – человека, завтра – платье, послезавтра – кошку.
– Я в восторге, когда обо мне так думают. А вы, мой милый брат, были когда-нибудь влюблены?
– Я вам говорил. Я вам говорил, и вы знаете.
– Нет-нет, я говорю не о том,- сказала я с живостью,- но прежде?
– Никогда.
– Это странно. Иногда мне кажется, что я ошибаюсь и что приняла вас за нечто большее, чем вы есть.
Мы говорили о безразличных вещах, и я ушла к себе. Вот человек… Нет, не будем думать, что он прекрасный – разочарование было бы слишком неприятно. Он признался мне, что будет солдатом.
– Для того, чтобы прославиться, говорю откровенно.
И эта фраза, сказанная из глубины сердца полузастенчиво, полусмело и правдивая, как сама правда, доставила мне огромное удовольствие. Я, может быть, преувеличиваю свои заслуги, но мне кажется, что прежде честолюбие было ему незнакомо. Я помню, как его поразили мои первые слова о честолюбии, и когда я говорила однажды о честолюбии во время рисования, он вдруг встал и начал шагать по комнате, бормоча:
– Нужно что-нибудь сделать, нужно что-нибудь сделать.
Четверг, 2 ноября. Отец придирается ко мне из-за всего. Сто раз мне хочется отправить все к черту…
Недостаточно еще того, что он не доставил мне ни малейшего удовольствия, удалил людей, которые могли быть мне равными, не обращал внимания на все мои намеки и даже просьбы, касающиеся ничтожного любительского спектакля. Этого недостаточно! После трех месяцев ласки, внимания, интереса, которые я доставляла, любезности, я встречаю сильное сопротивление тому, чтобы я ехала на этот противный концерт. И это еще не все: вышла история с моим туалетом. Требовали, чтобы я надела шерстяное платье, костюм для гулянья. Как это все мелко и недостойно разумных существ!
Да и мне вовсе не нужен был отец. Со мной были тетя Надя и дядя Александр, Поль и Паша, которого я увезла из каприза и к моему же великому неудовольствию.
Отец нашел меня слишком красивой, и это вызвало новую историю: он боялся, что я буду слишком отличаться от полтавских дам, и умолял меня на этот раз одеться иначе – он, который просил меня одеться таким образом в Харькове. Последствием этого были – пара метенок, разорванных в клочки, злобные глаза, не выносимое настроение духа и… никакой перемены в туалете.
Мы приехали в середине концерта, я вошла под руку с отцом с видом женщины, которая уверена, что ею будут любоваться. Тетя Надя, Поль и Паша следовали за мною. Я прошла мимо m-me Абаза, не поклонившись ей, и мы сели рядом с нею в первом ряду. Я была у m-lle Дитрих, которая, сделавшись m-me Абаза, не отдала мне визита. Я держалась самоуверенно и не поклонилась ей, несмотря на все ее взгляды. Нас тотчас же все окружили. Все клубные дураки (клуб находится в том же доме) пришли в залу, «чтобы посмотреть».
Концерт скоро кончился, и мы уехали в сопровождении здешних кавалеров.
– Ты поклонилась m-me Абаза?- спросил меня несколько раз отец.
– Нет.
И я произнесла нравоучение, советуя поменьше презирать других и прежде обращать внимание на себя. Я задела его за живое, он вернулся в клуб и пришел сказать мне, что Абаза ссылается на всех слуг гостиницы и уверяет, что на другой же день отдала мне визит с племянницей.
Впрочем, папа сияет; его осыпали комплиментами на мой счет,
Суббота, 4 ноября. Я должна была предвидеть, что отец будет пользоваться всяким удобным случаем, чтобы отомстить жене. Я говорила это себе не определенно, но я верила в доброту Бога. Maman не виновата, с таким человеком жить нельзя. Он вдруг обнаружился, и теперь я могу судить.
Как только мы приехали в деревню и вошли в гостиную, отец начал делать неприятные намеки, но видя, что я молчу, воскликнул:
– Твоя мать говорит, что я кончу жизнь у нее в деревне! Никогда!
Ответить- значило бы сейчас уехать. «Еще одна жертва,- думала я,- и, по крайней мере, я все сделала и не буду себя обвинять». Я сидела и не сказала ни слова, но я долго буду помнить эту минуту- вся кровь во мне остановилась, и сердце, на секунду переставшее биться, потом забилось, как птица в предсмертных судорогах.
Я села за стол, все еще молча и с решительным видом. Отец понял свою ошибку и начал находить все дурным, бранить прислугу, чтобы потом оправдаться раздражением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});