Я села за стол, все еще молча и с решительным видом. Отец понял свою ошибку и начал находить все дурным, бранить прислугу, чтобы потом оправдаться раздражением.
Вдруг он сел на край моего кресла и обнял меня. Я тотчас же освободилась из его объятий.
– О! Нет,- сказала я твердым голосом, в котором на этот раз не слышно было слез,- я не хочу сидеть рядом с тобою.
– Да нет, нет!
Он старался обратить все в шутку.
– Мне следовало бы сердиться!- прибавил он.
– Да я не сержусь…
Вторник, 7 ноября. Я разбила зеркало! Смерть или большое несчастье. Это поверье бросает меня в холод, а если взглянуть в окно, становится еще холоднее, все бело… светло-серое небо… Я давно не видала такой картины.
Поль, со свойственной молодости жаждою показать новым лицам новое для них, велел заложить маленькие санки и с торжествующим видом повез меня гулять. Эти сани недостойны своего названия – это просто несколько сколоченных жердей – внутри набросано сено, и все покрыто ковром. Лошадь, находившаяся совсем близко от нас, бросала нам снег в лицо, в рукава, в мои туфли, в глаза. Снежная пыль покрывала мою кружевную косынку на голове, собиралась в ее складках и замерзала.
– Вы сказали, чтобы я ехал за границу в одно время с вами,- вдруг сказал Паша.
– Да, и не из каприза, вы мне оказали бы благодеяние, если бы приехали, и не хотите! Вы ничего не делаете для меня, для кого же будете что-нибудь делать?
– Ведь вы знаете, что я не могу приехать.
– Нет!
– Но вы знаете… потому что, поехав с вами, я буду продолжать вас видеть, а для меня это будет мучением.
– Почему?
– Потому, что я вас люблю.
– Но вы оказали бы мне такую услугу, если бы согласились приехать.
– Я был бы вам полезен?
– Да.
– Нет, я не могу приехать… Я буду смотреть на вас издалека… И если бы вы знали,- продолжал он тихим и раздирающим душу голосом,- если бы вы знали, как я страдаю! Надо иметь мою силу воли, чтобы не изменять себе и всегда казаться спокойным. Не видя вас больше…
– Вы меня забудете.
– Никогда.
– Но что же?
Голос мой потерял всякий оттенок насмешливости, я была тронута.
– Я не знаю,- сказал он,- но такое положение дел для меня слишком мучительно.
– Бедный!
Я тотчас же спохватилась: это сожаление оскорбительно. Почему так приятно слышать, когда вам признаются в страданиях, которым вы причина? Чем более несчастен кто-нибудь из любви к вам, тем вы счастливее.
– Поезжайте с нами, отец не хочет брать с собою Поля, поезжайте.
– Я…
– Вы не можете- мы это знаем. Я больше и не прошу вас об этом. Довольно!
Я приняла вид инквизитора или человека, который собирается позабавиться своей злостной проделкой.
– Так я имею честь быть вашей первой страстью? Это чудесно! Но вы лжец!
– Потому что мой голос не изменяется и потому что я не плачу. У меня железная воля, вот и все.
– А я хотела вам что-то дать.
– Что?
– Вот это.
И я показала ему образок Божьей Матери, который висел у меня на шее на белой ленте.
– Дайте мне это.
– Вы недостойны.
– Муся,- сказал он, вздыхая,- уверяю вас, что я достоин. Я чувствую привязанность собаки, беспредельную преданность.
– Подойдите, молодой человек, я дам вам мое благословение.
– Благословение?
– Да, и от чистого сердца. Если я заставляю вас говорить так, то для того, чтобы знать, что чувствует тот, кто любит. Ведь и я могу когда-нибудь полюбить… и нужно знать признаки.
– Дайте мне образок,- сказал Паша, не спускавший с него глаз.
Он встал на колени на тот стул, на спинку которого я опиралась руками, и хотел взять образок, но я остановила его.
– Нет, нет, наденьте на шею. Я надела ему на шею образок, еще теплый от моего тела.
– О,- сказал он,- за это спасибо, большое спасибо!
И он в первый раз сам от себя поцеловал мне руку.
Среда, 8 ноября. Снег лежит на аршин глубиною, но погода ясная и хорошая. Мы опять поехали кататься в санях, так же дурно устроенных, хотя и побольше: снег еще недостаточно тверд, чтобы вынести тяжелые сани, обитые железом.
Поль правил и, пользуясь минутой, когда Паша сидел наиболее неловко, погонял лошадей, осыпая нас снегом, вызывая крики Паши и смех моей уважаемой особы. Он возил нас по таким дорогам и сугробам, что мы все время просили его сжалиться и хохотали. Прогулка в санях, как бы серьезны ни были люди, – всегда детская игра.
Поль сидел от меня направо, Паша налево, я велела ему протянуть сзади руку, и таким образом составилось очень удобное кресло.
Холод раздражал меня меньше; на мне была только шубка и меховая шапочка, так что я могла свободно двигаться и говорить.
Вечером я села за рояль и сыграла «Чтение письма Венеры» – чудесное место из «Прекрасной Елены».
«Прекрасная Елена» – прелестная вещь. Тогда Оффенбах только начинал и еще не писал грошовых опереток.
Я играла долго… не знаю что – что-то тихое и страстное, нужное и прелестное, какими только могут быть «Песни без слов» Мендельсона, верно понятые.
Я выпила четыре чашки чаю, говоря о музыке.
– На меня она очень действует,- сказал Паша,- я странно себя чувствую, делаюсь… сентиментальным… и, слушая ее, говорю, что нельзя выразить иначе.
– Это предательница, Паша. Не доверяйте музыке – под ее влиянием делаешь такие вещи, каких не сделал бы в спокойном состоянии. Она забирает вас, запутывает, увлекает… и это ужасно.
Я говорила о Риме и о ясновидящем Alexis. Паша слушал и вздыхал в своем углу, когда же он подошел к свету, выражение его лица сказало мне яснее всех слов в мире, как он страдает.
(Заметьте это яростное тщеславие, эту жажду видеть страдания, которые причиняешь. Я пошлая кокетка или… нет, я женщина, вот и все).
– Мы что-то грустны сегодня вечером,- сказала я мягко.
– Да,- отвечал он с усилием,- вы играли… и я не знаю… у меня, кажется, лихорадка.
– Идите спать, мой друг, и я также пойду наверх. Только помогите мне отнести книги.
Четверг, 9 ноября. Мое пребывание здесь, по крайней мере, дало мне возможность познакомиться с блестящей литературой моей родины. Но о чем говорят эти поэты и писатели? О том, что там.
Сначала укажем на Гоголя, нашего гениального юмориста. Его описание Рима вызвало у меня слезы и стоны, и только прочитав его, можно составить себе понятие об этом описании.
Завтра оно будет переведено. И те, кто имели счастье видеть Рим, поймут мое волнение.
О, когда, наконец, я вырвусь из этой страны – серой, холодной, неприветной даже летом, даже при солнечном свете? Листья мелки и небо не такое синее, как там…
Пятница, 10 ноября. До сих пор я все читала… мне надоел мой дневник, я тревожусь и унываю… Рим, я ничего больше не могу сказать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});