Он их не любил. Вообще любил он мало кого, но ему нравилась гувернантка Маргарита Кирилловна, высокая девушка, игравшая на рояле. От рук ее пахло духами. У ней были темные, прекрасные глаза.
– Маргарита Кирилловна, – говорил он ей иногда внизу, в то время, как наверху отец изучал Шекспира, – сыграйте рапсодию Листа.
Она играла улыбаясь, а он подходил, прислонялся к ее плечу и молча смотрел на длинные ее руки.
– Нравится? – спрашивала она.
– Очень.
– Ну, идите готовить уроки. Вам вредно мечтать.
Она опять посмеивалась и прибавляла:
– Вы и так слишком поэтический мальчик.
Поэтический мальчик уходил, а если была весна, шел в небольшой сад, бродил по дорожкам, слушал шум города и глядел на звезды, о чем-то вздыхая. Ему очень нравилась Маргарита Кирилловна, но он не знал, любит ли ее, или это просто так.
А она по-прежнему учила его немецкому языку, глаза ее по-прежнему блестели.
Когда ему исполнилось двенадцать лет, и он многое уже понимал, раз, проснувшись на весенней заре и вскочив в тоске, – ему захотелось пройтись по саду и помечтать, – он встретил Маргариту Кирилловну: она выходила в капоте из спальни отца.
Он и раньше замечал между ними нечто, но теперь понял, что любит ее. Он узнал об этом довольно поздно и так и не успел ничего сказать Маргарите Кирилловне. Впрочем, она скоро уехала из их дома. Он не знал, что с ней сталось; но ее тонкие руки, рапсодию Листа и запах духов запомнил он навсегда.
II
С шестнадцати лет он начал писать стихи. Отец же хотел, чтобы он стал профессором, если можно, таким же знаменитым, но изучал бы уж не Шекспира, а, скажем, Лопе де Вегу.
И он сделался филологом, не проявив талантов отца: в университете удивлялись, что сын такого замечательного человека – ниже среднего студента. И так как он был нелюдим и скрытен, мало кто его любил.
Отцу осталось установить лишь мелочи о предшественниках Шекспира, когда внезапно он умер, – как Флобер, – переходя от дивана к письменному столу.
Сына мало поразила эта смерть. Он остался один, с кое-какими средствами.
Он решил, что отдаст себя литературе. Первое, что он сделал, – переехал из дома на Сивцевом Вражке в комнатку у Собачьей площадки.
Здесь он прожил три года, нося студенческую тужурку, и в минуты тоски упражняясь в стихах и прозе. Но ни стихов его, ни прозы никто не печатал.
К концу третьего года одинокой жизни он влюбился в певицу. Он встречался с ней на журфиксах у знакомых еще по отцу, молчал, краснел, бледнел и замирал от ее жгучих глаз. Он ходил в оперу, и ходил бесцельно по улицам Москвы, надеясь встретить ее. Сидел в кафе – и тоже надеялся встретить.
На Страстной она уехала в Крым, он отправился за ней, через два дня. Он знал, что она едет с миллионером, влюбленным в нее, на Бахчисарай и Ялту. Он тоже поехал на Бахчисарай, и видел там золотых пчел среди цветущих персиков и белых памятников татарского кладбища. Но ее уже не застал. Он нанял лошадей в Ялту, и с высот Ай-Петри, в снежной метели смотрел, как голубеет ткхое море и, освещенная солнцем, лежит внизу Ялта. От холода он выпил водки, и, когда спускался в экипаже вниз, сердце его было размягчено, ему казалось, что сияющая внизу Ялта – это видение счастья, тишины.
Он пробыл в Ялте несколько дней и всего раз видел певицу. Он принес ей в отель букет цветов и думал, что теперь-то и начнется настоящее, но ошибся: на другой день миллионер увез ее в Одессу, а оттуда в Константинополь, где они надеялись встретить Светлое Воскресение.
Он не мог ехать за ней в Константинополь, и смотрел лишь утром, как по сиреневому морю чертил струю пароход, уходя к Одессе.
После Константинополя певица вышла замуж и перешла в другое общество, куда доступа он не имел, да и попасть не стремился. Прошло время, и она ушла так же, как детство, мать, Маргарита Кирилловна.
III
Он же, ясное дело, стал писателем. С Собачьей площадки он переехал на Тверскую, в меблированные комнаты.
Писал он сначала в общепринятом духе, и его три рассказа были напечатаны в почтенном журнале. Потом перешел к новой школе, и тогда почтенные люди перестали его печатать, ибо он стал писать лучше. А молодые, непочтенные, тоже печатали неохотно, так как не был он талантлив: его считали посредственностью.
Сам он знал это, но надеялся, что, быть может, выпишется. А отчасти было обидно: у него есть фантазия, печаль, способность чувствовать – и большое желание работать. Он становился еще одиноче, сумрачней и замкнутей.
Жил он один, утром писал, читал, ходил по бульварам и боялся вечеров. Стал он известен в нескольких кафе, ресторанах. Но продолжал быть непредставительным и незаметным, и среди лакеев не пользовался популярностью.
В кафе его не знали как поэта. Книжек его вообще никто не читал – ни стихов, ни рассказов. Редко упоминали в газетах его имя. Он переехал с Тверской на Кисловку, с Кисловки на Арбат, потом опять на Тверскую, годы шли, и по-прежнему он ютился в нижнем этаже маленьких газет, и по-прежнему говорили о нем, что новой дорожки в искусстве он не проложит: идет за более сильными.
Годы шли все скорей, и он не заметил, как стукнуло ему сорок. Этот год был замечателен для него тем, что вдруг ему улыбнулась удача: появилось сразу несколько статей о его книжке, и на одном вечере, где он читал, девушки поднесли ему цветы. Он поблагодарил и чуть не заплакал. Он был еще более поражен, когда с этого вечера с ним завязала знакомство молоденькая курсистка, лет восемнадцати, с быстрыми глазами и чудесным румянцем.
От всего этого на него пахнуло чем-то далеким, забытым. Он вспомнил Маргариту Кирилловну, певицу. В сердце его появились нежность и умиление. Они ходили с ней вместе на выставки, ездили в Петровский парк. Он любил навещать ее в маленькой, девичьей комнатке на Молчановке; это напоминало ему молодость, и охотно прощал он ей открытки с Беклином. Весной он дошел до такой сентиментальности, что ездил с ней на Воробьевы горы в лодке, и в Царицыно. В Царицыне они однажды встретили восход солнца, и он поцеловал ее. Она как-то смутилась, но не протестовала. Он же, хотя и думал, что не безразличен ей, все же стеснялся своих лет и того, что некрасив и незнаменит.
На лето она уезжала к тетке, в Тамбовскую губернию, и из ее слов при отъезде он понял, что осенью они встретятся как жених и невеста.
Он остался ждать ее и решил никуда из Москвы не уезжать. Он жил в это время в седьмом этаже дома в Благовещенском переулке, откуда видна была вся Москва и окрестности. Он мечтал, сидя на балконе по вечерам и глядя на ласточек, на далекую церковь села Коломенского и на дымок курьерского поезда, – он мечтал, как повезет ее за границу, и как жизнь его примет новый, благородный и прекрасный оттенок. Он писал ей письма, целовал их, и нередко смотрел в бинокль в ту сторону, где была Тамбовская губерния.
Но из Тамбовской губернии вести шли скупее и скупее, и в июле совсем прекратились. Он телеграфировал, целыми часами сидел на балконе, и мокрыми от слез глазами смотрел в бинокль.
Так он жил, мечтал, волновался до августа, когда она вернулась – невестой студента-технолога, с которым познакомилась у тетушки.
IV
Он поседел, постарел и осунулся. Мало желаний волновало его. Он прочел уже лучшие книги, видел лучшие страны, статуи, и окончательно узнал, что слава не придет к нему. Это его не удивляло. На десяток подававших надежды выдвигался один. И уже некоторые из знакомых и товарищей по литературе, по молодости, уходили – туда, в царство теней, или света, о котором до сих пор он не успел составить себе представления.
С каждым годом чувствовал он сильнее быстролетность жизни, каждый год отъединял его от былого, и все реже, реже завязывал он новые знакомства. Избегал вспоминать об отце, детстве, Маргарите Кирилловне. В оперу не ходил и не выступал более на литературных чтениях. Лишь привычка к кафе осталась прежняя. Он ходил туда в черном сюртуке, крылатке и широкополой шляпе.
Как отец, как Флобер, он умер от разрыва сердца, встав к столу, чтобы поправить корректуру.
Его хоронило литературное общество. Старый товарищ принес ему и положил в гробу на лоб маленький лавровый венок, но у покойного был такой вид, что теперь это несколько поздно.
Вероятно, царство теней, к которому всю жизнь летел он, было теперь для него раскрыто. И он оставлял нас – всех, кто, быть может, знал его и любил, – лететь, как и он, сквозь тусклые дни, к этой туманной и зыбкой стране.
1914
Грех*
I
Мне исполнилось девятнадцать, когда я попал официантом в кафе «Ориенталь». Я был здоров, горяч, службу свою ненавидел; да и трудно мне было любить ее: все-таки я учился кое-чему в детстве, пока жив был отец и мы не бедствовали, – и мог бы заняться чем получше, да уж так вышло, что с тринадцати лет должен был зарабатывать, проходить через огонь и воду.