Иногда я читал вслух Евангелие. Как подходит эта книга к безлюдному океану, к солнцу, жегшему мне спину! Например, сказано, что когда Христос проходил близ моря Галилейского, то увидел двух братьев, они закидывали сети – быть может, как вон те рыбаки, что тянут канат. Он сказал: «Идите за Мною, Я сделаю вас ловцами человеков». Они оставили сети, жизнь, промысел, друзей и ближних и навсегда ушли с Ним. Как просто и как удивительно! Увидели, услышали – и ушли. А Иоанн и Иаков, с отцом их Зеведеем, починяли сети и тоже на Его зов ушли. Что это были за люди? Как они чувствовали? Этого я раньше никогда не понимал. Но теперь мне, малому человеку, которому неловко даже говорить о себе, мне казалось, что если бы я услышал такой голос, то – почем знать? – может, и я бы ушел, позабыв о патроне, Париже, Анете, Лизочке. Но ко мне никто не приходил, и я определенно не знал, во имя чего ухожу. Потому что не был ни социалистом, ни анархистом, ни христианином, и только жаждал быть чем-то.
Что же касается Анеты, то Машурины надежды не оправдались; видимо, привязанность ее к синдикалисту крепла. Я этому не удивлялся: человеку, а особенно женщине, жить не прилепившись трудно, и когда началось мое удаление из ее сердца, оно должно было отдаться другому. Встречая ее в своем доме, за столом, иногда на пляже, у кабинок, с Лизочкой, я смотрел на нее как на добрую знакомую, с которой некогда был очень близок. Только минутами просыпалось былое, она напоминала мне Москву, мою первую, все же яркую и искреннюю любовь, стариков, благословлявших наш брак, – тогда я старался уйти подальше, к холмам, откуда были видны дюны и далекие паруса рыбацких лодок.
Однажды – это было в конце июля – я ужинал, вечером в ресторане, один, довольно поздно. Потом ушел гулять; и у меня было такое чувство, будто я не скоро вернусь. Да и дома в этот день все имело какой-то странный вид: Анета была возбужденней, что-то хлопотала, перекладывала наспех веши.
Как всегда, я шел берегом моря. Выдалась редкая ночь: так было тихо. Закат угас уже, звезды вышли своими легионами смело, и казалось, им как-то радостней сиять над таким тихим водным зеркалом. Я шел немало, до одного своего любимого места: огромного камня, так заросшего мохом, что на нем можно было лежать как в постели. Я так и сделал. Рядом со мной был мой океан, чуть шипевший по песку: может быть, лишь мое ухо и слышало, как лопались его пузырьки. Думал я о жизни, океане и Евангелии, которое читал сегодня утром. Мой взор остановился на медузе, принесенной к берегу, видной при свете звезд; иногда любовался свечением, фосфоресценцией. Незаметно я заснул. Сколько спал, не знаю, но проснулся внезапно – и сел: мне казалось, что кто-то есть рядом. Взглянув направо, увидел я светлую фигуру, задумчиво двигающуюся по берегу; что это было, я не мог понять. Призрак, галлюцинация? Потом так же медленно незнакомый стал удаляться – прямо по поверхности океана, с тем же задумчиво покойным видом. Помню, мне не было страшно, и я не задал себе даже вопроса, кто это? зачем? почему? Занимался рассвет, тонкий пар дымился над водой, и далеко, сквозь его легкую пелену, виднелся зеленый огонь пассажирского парохода. Я встал и отправился домой. Мне хотелось петь какой-то псалом, или божественный стих – читать вслух строки Евангелия.
У балкона меня встретила Машура. По ее виду я понял, что случилось нечто особенное. Я угадал. Запинаясь и волнуясь, сообщила она мне, что этой ночью уехала Анета с Лизочкой.
Конечно, так это и должно было быть. В короткой записке она писала, что не может больше выносить такой жизни, любит Берто и ко мне не вернется. Надеется, что Лизочка не станет предметом раздоров; жить она будет у нее, но, если захочу, я в любое время могу видеть дочь. Прилагался адрес: Париж и т. д.
Разумеется, мне не было весело. Особенно жаль стало Лизочку, т. е. жаль, что ее нет со мной, и не будет. Будет ли она помнить обо мне, или забудет через несколько дней, и совсем офранцузится в руках г. Берто? Вернее – последнее. Слишком она еще веселая зверушка, живущая мгновеньем. А может быть, даже хорошо, что она именно такая. Несомненно, жить ей будет легче.
К вечеру, несмотря на старания Машуры, меня охватила тоска. Я старался бороться; внушать себе, что нельзя же малодушничать с первых шагов. Это не помогало – и в результате я решил уехать с этого океана: все здесь стало для меня чужим, ненужным. Я распрощался с Ма-шурой, тронувшейся в Россию, и переселился в Париж.
Не стану описывать зимы, проведенной в Париже в одиночестве. Скажу только, что этот странный город дал мне гораздо больше крепости и душевных сил, чем я предполагал, и то время я прожил в ином самочувствии, чем раньше. До весны я работал еще у патрона, но уже знал, что это дело – конченое: меня занимало другое. Я снова читал Евангелие; и вместе с росшим чувством ко Христу я стал раздумывать о том, как направить свою жизнь туда, куда хотелось бы. Несомненно – живи я лет пятьсот назад, я бы ушел в монастырь. Но сейчас в монастырь не хотелось, и вообще я не знал, как быть.
Знаю одно: эту зиму я жил тверже, достойнее, хотя часто меня посещали сомнения. Они состояли в том, что все-таки я не настоящий христианин, и вообще у меня нет незыблемых верований, служению которым я посвятил бы жизнь. Я рассуждал: хорошо, сейчас тебе кажется, что жизнь в миру плоха и тяжела. Но ты можешь полюбить, встретить подругу, которая даст тебе больше, чем Анета. Устанешь к известному возрасту, будешь страдать от бедности, которая теперь предстоит. Да и мало ли что вообще может произойти? Что будет, если захочется вернуться, но уже тщетно?
Все эти размышления правильны, и все они – отголоски прежней жизни и прежнего человека во мне. В конце я решил так: пусть что будет, то будет. В мае я отказываюсь у патрона, еду в Прованс и Италию, а оттуда – в Россию. Пускай меня арестуют и сажают в тюрьму, я отбуду наказание и поступлю туда, куда склонится мое сердце – вернее всего – просто в незаметные одинокие люди, великое преимущество которых: свобода от всех и от всего.
Так оно и вышло. Перед отъездом я зашел к Анете. Меня встретила красивая дама французского вида – и в первый момент будто не узнала меня. Потом в лице у нее что-то дрогнуло, но она быстро овладела собой, и мы разговаривали как добрые знакомые; она, глядя на меня и расспрашивая о планах, вид имела серьезный и соболезнующий: видимо, я казался слегка «тронутым». Я же улыбался. Мне казалось, что с этим синдикалистом Анета обрела, наконец, себя, и дальнейшая ее жизнь представлялась такой ясной, прочной и приятной. О, несомненно, и квартира, и порядок здесь бесконечно выше, чем у нас, – впереди всему этому предстоит еще расти. Анета будет верной женой, хозяйкой, синдикалисткой и доброй матерью; хотя возможно – синдикалистского ребенка сейчас у ней и не будет. Он появится года через три, когда позволят обстоятельства.
Теперь все мои дела, все, что привязывало к старой жизни, было кончено. Скоро пепелище мое зарастет новой травой, новые люди будут окружать мою дочь и изгладят воспоминание о каком-то отце, русском. Во всем своя сила, свой закон.
Когда через два дня я выезжал утром из Парижа, было солнечно, блистательная весна. За городом развернулись поля, тонувшие в свете, и в окно пахнуло ветром, ширью, я смотрел на болтавших в нашем отделении солдат и торговок, на этот веселый и крепкий простой народ, который теперь будет мне ближе, – чувство простора и радости наполнило меня. Точно мир раздвинулся и я вдохнул его истинный аромат. Стараясь сделать это незаметно, я открыл маленькое Евангелие на одном из любимых мест: «Ибо тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят его». Нашел ли я его? Этого я не мог сказать, но мне кажется, что, во всяком случае, я поступил правильно, предприняв свой исход – сколь бы он ни казался странным и нелепым Анете, патрону и другим. Что же дальше – увидим; что Бог пошлет.
Москва, 1910
Елисейские поля*
Avant le temps tes tempes fleuriront,
De peu de jours ta fin sera bornee,
Avant Ie soir se clorra ta journee.
Trahis d'espoir tes pensers periront.
P. de Ronsand[40]I
Мальчиком он был тихим, некрасивым и несообразительным. Матери лишился рано. С первых лет жизни привык быть один, и иногда это нравилось ему. Но развивало то, что называют мечтательностью.
Его отец был профессор, изучал Шекспира, и жил на Сивцевом Вражке, в двухэтажном особняке с садом. Отец был немолод, знаменит. Дом их посещали почтенные люди.
Он их не любил. Вообще любил он мало кого, но ему нравилась гувернантка Маргарита Кирилловна, высокая девушка, игравшая на рояле. От рук ее пахло духами. У ней были темные, прекрасные глаза.
– Маргарита Кирилловна, – говорил он ей иногда внизу, в то время, как наверху отец изучал Шекспира, – сыграйте рапсодию Листа.