— Гм… Запои?… Сколько вы проработали в газете? — Она опять заглянула в его трудовую книжку. — Десять лет! Ого! Я, между прочим, регулярно читаю «Рабочую газету», но не помню такой фамилии. Или вы там под псевдонимом печатались?
— Н-да… Иногда… — вынужденно признался Рубинчик, чувствуя как потеют ладони рук и ноги под коленками.
— И какой же был ваш псевдоним?
— Рубин.
— Ах, так это вы — Рубин?! — воскликнула Пирогова таким тоном, словно только теперь что-то щелкнуло в ее голове и разом свело концы с концами. Но тут же притушила голос и опустила глаза к его документам: — Как же, читала, читала… — и вдруг закрыла папку, вложив в нее документы из вытрезвителя: — Хорошо. Можете идти. Результат вам сообщат по почте, как обычно.
Рубинчик встал, не зная, радоваться ли ему, как предыдущему просителю, или, наоборот, впадать в отчаяние и срочно нырять в новый запой. Но даже и мучаясь этой дилеммой, он, выйдя из ОВИРа, вдруг почувствовал огромное облегчение. Потому что, во-первых, кончились эти круглосуточные терзания «ехать — не ехать, подавать — не подавать». А во-вторых, оказалось, что, подав документы, он вдруг ощутил гордость за свой поступок. Словно, добровольно пришив на грудь желтую звезду, он геройски вышел на Унтер ден Линден 1940 года. Во всей России такое чувство испытали, наверно, только семь русских диссидентов, когда в августе 1968 года подняли на Красной площади плакаты против уничтожения советскими танками Пражской весны. О, конечно, то были герои — не нам чета! Но, с другой стороны, разве каждый еврей, подавший на эмиграцию, не плюнул тем самым в лицо всей этой империи с ее танками, спутниками, бесплатной медициной и лучшим в мире балетом?
Выйдя из ОВИРа, Рубинчик, как и все евреи до него, гордился собой так, словно он, как та русская семерка, тоже вышел на Красную площадь с антисоветским плакатом. «Теперь, — говорил он мысленно тем же ментам, перед которыми только час назад втягивал голову в плечи, — теперь вы можете делать со мной что хотите! Можете выбить мне зубы, надеть наручники и отправить в Сибирь, как отправили Щаранского, Гинзбурга, Слепака и еще десятки, но я уже не ваш, не советский, не раб КПСС. Я сделал свой выбор».
И он дерзко, с вызовом посмотрел этим ментам в глаза и впервые за весь день обменялся со своими товарищами по очереди родственной улыбкой, не зная, что именно в этот момент инспектор Пирогова уже поднялась на третий этаж, вошла в кабинет начальника ОВИРа генерала Булычева и молча положила на его стол папку с документами. Теперь на этой папке стоял четкий штамп «Входящий номер 078/Р741» и было написано каллиграфическим женским почерком:
«РУБИНЧИК (РУБИН) И. М.»
Генерал поднял на нее глаза:
— Тот самый?
Пирогова кивнула.
Булычев снял трубку с желтого телефона и набрал четырехзначный номер внутренней связи КГБ.
— Полковник? — сказал он с улыбкой. — Это Булычев. У меня для тебя подарок. Гражданин Рубинчик подал документы на эмиграцию.
Часть IV
Атака
30
Кроша подковами прибрежную кромку льда, рослый белый жеребец галопом мчался вдоль Днепра к разомлевшему на горе от апрельского солнца Киеву. Всадник, четырнадцатилетний княжич Святослав, припадая грудью к конской гриве, ударами сапог и плетью подстегивал жеребца, направляя его бешеный бег напролом через учебные форты своей дружины — заборы, канавы, деревянные мишени для стрел и мочальные чучела в хазарской одежде для рубки мечами. Встречный ветер трепал короткий, как клин, русый чуб на бритой голове Святослава. Видя его ненарочную, а настоящую злость и зная дикий нрав молодого князя, дружина — такие же четырнадцати-шестнадцатилетние бритоголовые, но без княжеского локона-чуба, свионские и славянские гриды-воины — отскакивали в стороны и оглядывались на лодию, которая уплывала вниз по Днепру и была, видимо, причиной неожиданного бешенства Святослава.
В лодии была видна стоявшая у самого борта стройная фигура темноволосой семнадцатилетней Малуши, ключницы княгини Ольги. Ее круглое славянское лицо пересекал свежий и бурый, как от удара плетью, шрам, губы были горестно поджаты, глаза заплаканы. Двенадцать сильных гребцов помогали парусу-ветрилу уносить лодию все дальше от Киева по первому, еще с ледяными строчками, днепровскому половодью.
Свернув от берега к Подолу, жеребец устремился вверх по взвозу снова напролом, мимо прыскающих от него в разные стороны телег пришлых купцов… забрызгивая весенней грязью хибары и землянки кузнецов, гончаров и кожемяков, живущих вдоль взвоза под стенами киевской крепости… сбивая торговые прилавки пейсатых ремесленников в хазарском квартале… и еще дальше — к мосту у Золотых ворот, где княжеская стража взимала десятинный налог с каждого товара, ввозимого в Киев. Здесь, перед скоплением людей, телег, подвод и повозок, набитых связанными за ноги гусями, утками, журавлями и свиньями, даже княжий конь, казалось, должен был если не остановиться, то умерить свой бег. Но дикий и нетерпеливый крик изошел из уст княжича, больно, под селезенку ударили коня его кованные гвоздями сапоги, и бешенство всадника передалось двухлетнему жеребцу, выросшему под рукой и седлом Святослава. В надрывном прыжке перемахнул он через какую-то телегу, грудью проломил повозку с гусями и стальными копытами, прогремел по деревянному мосту мимо испуганных стражников и оброчников.
Здесь, за Золотыми воротами, внутри киевской крепости, вдоль грязной глиняной мостовой, непросохшей от апрельской распутицы, тоже стояли ряды торговцев, на их столах и лавках лежали горы мяса, рыбы, битой птицы, копченых медвежьих и кабаньих окороков, пласты сала, мешки с зерном и солью, кувшины с молоком, медом, воском и набизом, тюки с кожей, тканями и прекрасное оружие со всех ближних и дальних земель. Толпы покупателей заполняли эти ряды, но уже быстрый, как страх, клич «Княжич едет! Берегись!» упредил и покупателей, и торговцев, и они спешно освобождали ему прямой путь.
Всадник, слившись с потным конем своим, пролетел вдоль рядов. Желтая глина и помои из уличных канав прыскали из-под копыт его уже серого от пены жеребца на богато одетых в цветные атласы бояр и на грубое рядно смердов и робичичей, уступавших ему дорогу. Дальше, дальше, вперед! Мимо деревянных теремов киевских бояр и свионско-варяжской знати, мимо старого требища языческих богов с серебряновласой и златоусой статуей Перуна и мимо строительства первого христианского собора, где греческие мастера, выписанные княгиней Ольгой из Византии, покрывали чистым чешуйчатым золотом все тринадцать новеньких лукообразных куполов. К двухъярусному кирпично-каменному терему матери, где упрежденные той же молвой стражники уже открыли тяжелые, кованные медью ворота. И — через двор с перепуганными дворовыми и прочей челядью, к широкому крыльцу с мраморными колоннами, выписанными из Херсонеса. Тут, перед этим крыльцом и высокими дубовыми дверями, конь привычно замер, но страшный удар бешеной плети и хозяйский крик «Нет! Вперед!» взвил его на дыбы и бросил на дорогой греческий мрамор крыльца.
Мощный удар конской груди распахнул парадные двери и сотряс оба яруса терема — и нижний, каменный, построенный еще князем Кием, основателем Киева, и верхний, красно-кирпичный, надстроенный в последние годы. Конь и всадник ворвались в первую, сенную, горницу-палату, из которой боковые галереи-переходы вели в княжью трапезную, комнаты прислуги и охраны, а широкая дубовая лестница с арочным переходом — наверх, в главную, Золотую палату дворца. Стеганув коня еще раз, Святослав послал его на эту лестницу, а сам, нырнув под брюхо коня, уклонился от, казалось бы, неминуемого удара головой об яшмовую арку. Конь, по-лебединому вытягивая шею вперед и царапая подковами дубовые ступени, выдюжил и эту преграду и вынес своего юного властелина на роскошный, из цветных мраморов и керамических изразцов, пол Золотой палаты. Здесь, в глубине, на ступенях помоста трона уже стояла тридцатидвухлетняя Ольга, настолько возмущенная варварским налетом Святослава, что сама, без служанок, вышла сюда из своих покоев. Ее русые, как лен, волосы были наспех перехвачены золотым обручем, ее прекрасное тонкое и бледное от гнева, без всяких румян и белил, лицо подчеркивало холодную голубизну непреклонных глаз, а ее простое домашнее темное платье из прошитого жемчугом греческого бархата не скрывало налитые медовой спелостью плечи, гордую высокую шею и алмазный крест на груди. Апрельское солнце, пробиваясь сквозь цветные стекла больших круглых окон, вправленных в оловянные рамы, играло на алмазных гранях этого креста и, отражаясь в нем, бросало длинные кинжальные блики на золоченый купол палаты, на серебряные светильники по обе стороны золотого княжьего кресла-трона на помосте и на высокие стены палаты, украшенные тяжелыми мечами, копьями, топорами и щитами Олега Рюрика и Игоря Старого.