Она молчала и внимательно смотрела на него.
— Я все читал. Одно за другим. Я глотал это, как яд, и говорил: попробуй, отрави мою душу! Ну? И, проглотив, отбрасывал прочь. Не яд — рвотное. Тошнит, — он сплюнул. — Но были и другие брошюрки. Похитрей. Они были написаны... как бы тебе объяснить?.. Шепотком. Понимаешь? Вкрадчивым таким шепотком, в самое ухо... Они и о социализме шептали. Очень туманно, чуть слышно, но все-таки! И больше всего о культуре. Заманчивое слово! Да? Или об украинской нации. Или о миссии молодежи. И в этих брошюрах нашему брату, русскому молодому человеку, даже льстили. И это я читал. И над этим сам один думал... Я не поседел? — вдруг спросил он.
— Нет... Не видно...
— И мать говорит: «Нет! Это у тебя волосы выгорели». Но заплакала все-таки... Да, так о журналах... Еще были журналы литературные. Там можно было тиснуть стихи и не на политическую тему. А так, ни о чем... Понимаешь?
— Нет, — сказала Настя.
Он засмеялся.
— И я не понимаю. Но, говорят, можно. Ну, о синем небе, о голубых глазах. Ни о чем. Некоторые писали. И кушали. А я голодал. Зверски голодал я, Настя, и рассказать даже трудно, как! Картофельная шелуха была для меня пиром. А помойки... Знаешь. Настя, я теперь уважаю помойки. Чрево Парижа! А со стен мне кричали плакаты: «Молодой человек! Тебя ждет Германия!» А петлюровские клубы распахивали двери: «Молодой человек! Иди веселись, танцуй и забудь, что у тебя душа в крови!» А желудок урчал: «Пиши стихи в журналы, ну хоть ни о чем, и кушай!»
— А душа? — тихо спросила Настя.
— Что душа?
— А душа что говорила тебе?
— О душе потом. Я хочу только сказать, что надо было выбирать. И я выбирал. Я, как вожжи, взял в руки все эти дороги, дорожки, тропинки — стал разбирать. Куда мне коня моего дернуть. И вдруг оказалось, что дорог всего две. Тропинок, тупичков много, а дорог, Настя, только две. И я, — сказал он тихо, — я выбрал.
— Что же ты выбрал, Павлик? — чуть слышно спросила она.
— Я скажу... Но сперва ты вспомни: я был один. И вокруг меня волчья жизнь. И зверски голодал я. И душа и морда в крови. И шаги за спиною. И все, что я считал святым, оплевывалось каждый день. И где-то далеко-далеко Красная Армия, и даже неизвестно, есть ли она еще или нет... И я выбрал, — сказал он, не глядя на Настю, тихо и проникновенно: — большевизм, Россию, комсомол.
Настя вдруг радостно и облегченно вздохнула.
— Павлик! — закричала она. — До чего же ты подлый, Павлик! Можно ли так рассказывать? Я бог знает что уж думала о тебе.
— Только я теперь, — торопливо сказал он, — не такой комсомолец, каким раньше был. Я теперь такой комсомолец, который за свои убеждения умереть не побоится. Ты понимаешь, да?
— Да.
— И если бы теперь меня пригласили повесткой в их редакцию, — усмехнулся он, — я бы знал, что делать.
Он взял ее руки в свои и заглянул в глаза.
— Вот тебе, Настя, и вся повесть о моих скитаниях. А ты? Теперь ты расскажи. Чем ты мучилась, как ты выбирала, искала?
— А мне и рассказать нечего, — усмехнулась она. — Где мне о таком думать! Это ты у нас в классе был самым умным, еще тебя девочки философом дразнили. А я обыкновенная девушка. Я просто живу как совесть велит.
— Совесть! Хорошее слово, — сказал он, усмехаясь. — Жаль, нам редко говорили его.
— А зачем его говорить? Совесть надо иметь, а говорить о ней не надо...
Он посмотрел на нее нежно, внимательно.
— А ты тоже стала старше, Настя, — сказал он.
— Старая!
— Нет. Но ты все была девочка. А сейчас девочек нет...
— Да, нету...
— Я тебе много нежных слов нес, Настенька! — тихо проговорил он. — Сколько есть в языке — столько нес, да еще много сам выдумал.
— Не надо! — испуганно сказала она.
— Я их так бережно нес, чтоб не пролить, не обронить на дороге.
— Не надо! — снова попросила она и закрыла лицо руками.
— Не надо? — грустно усмехнулся он. — Хорошо, я не буду. — И он покорно опустил руки.
— Сейчас о своем счастье не надо думать... — прошептала она. — Стыдно.
— А о любви?
— И о любви... Не надо. Я и так знаю.
— А я?
— И ты знаешь.
— Настя! — рванулся он к ней.
— Не надо! — строго остановила она. — Сейчас не надо. Потом.
— Потом? — горько засмеялся он. — Да будет ли оно для нас, это «потом».
— Будет! Будет, Павлик!
— Хорошо! — сказал он обиженно. — Я не буду. Я ведь только потому и хотел сказать тебе о... любви, что эта встреча у нас: здравствуй и прощай. Ухожу я.
— Уходишь?
— Да. Завтра.
Она ничего не спросила, только сердце вдруг защемило...
— Я к нашим решил пробираться, Настя, — тихо сказал он. — Мне восемнадцать, я уж могу драться.
Сияя гордостью, он посмотрел на нее и спросил:
— Правильно?
— Да-да, — нерешительно ответила она. — Правильно... Так легче.
— Легче? — удивился он. Он не такого ждал ответа.
— Да, легче. Там дерутся в открытую, а если умирают — так среди своих.
Он рассердился:
— А как же иначе? Иначе как?
— Как мы деремся, — коротко ответила Настя,
— Кто — вы?
— Подпольщики, — тихо прошептала она.
Он удивленно посмотрел на нее.
— А подполье есть? Есть? — спросил он шепотом.
— Есть, — пожала она плечами и, посмотрев на него, покачала головой. — А ты, Павлик, всю Украину прошел и ни партизан, ни подпольщиков не встретил?
Он опустил голову.
— Я ведь рассказывал тебе, — сказал он, оправдываясь, — Я искал, мучился, выбирал...
— А они дрались и умирали, — тихо докончила Настя. И вздохнула. — Эх, Павлик!
Он молчал, не подымая головы.
Потом он спросил осторожно и тихо, все так же не глядя на Настю:
— А мне к вам... можно?
Она радостно улыбнулась.
— Конечно, Павлик.
— Ты веришь мне?
— Как же не верить, — просто ответила она. — Ведь я же тебе сказала: люблю...
9
Тарас возвращался в родной город... Он торопился. Три месяца не был он дома и вестей оттуда не имел. Живы ли еще домашние, целы ли?
Где-то в пути и новый, сорок третий год встретил. Заря занималась алая, кровавая... «Кровавый будет год! — покачал головой Тарас. — Кровью покорены, кровью и освободимся».
Трудны теперь стали дороги, которыми он шел. Настоящего снега все не было, и осенняя грязь застыла мерзлыми кочками, идти было тяжело. Хорошо, что захватил с собой для обмена меховой пиджак: обменять не пришлось, зато самому пригодился.
Тарас торопился. Тащил он семье мешок зерна да немного картошки — все, что сумел добыть в разоренных селах. Но главное, нес радостные вести домой. Может быть, знают они, а может, и не знают. Закупоренно живут... Вот он и расскажет им, торжественно и неторопливо. что у немцев под Сталинградом неустойка вышла. И есть слух: ударили наши на Дону. Крепко ударили.
Он узнал об этом от людей на большой дороге, здесь вести разносятся быстро. Подтвердили и те, к кому зашел он по Степановым адресам. Да и у самого Тараса глаза есть. Большая дорога — как открытая карта, ее только надо уметь читать. «Ишь заметались немцы, забегали!..» — злорадно примечал Тарас.
Как-то ночуя в селе, услышал он голоса и суету на дворе. Встал, вышел. Весь двор был полон полицейскими. Они суетились и галдели подле брички, и Тарас догадался: удирают. Он прислушался. «Господа, господа! — надрывался один. — Надо начальника подождать. Он прикажет». — «Да чего там! — кричал другой. — Нет, господа, поехали». — «Да нельзя же, господа!» Только и слышно было на все лады: «Господа! Господа!» Тарас не выдержал и расхохотался.
— Господа-то господа! — сказал он, лукаво прищуриваясь. — А товарищи... догоняют! А?
Эту весть он и нес домой, как самое дорогое, наши погнали немцев.
Вот придет он домой, соберет своих и скажет: «Поздравляю вас, семья моя! Идут наши!» И посмотрит на Андрея. Обязательно посмотрит. Ничего не скажет, а посмотрит, пусть опустит голову сын.
А потом призовет к себе Настю. Сперва выпорет... Ну, это так, для слова сказано. Пороть он, конечно, не будет, а отругать — отругает. «От отца, — скажет он ей, — ничего нельзя таить: ни жениха, ни дела». А отругав, скажет строго: «Приказал тебе, Настя, славный наш партейный секретарь, а мой сын, а тебе он — брат, Степан Яценко, беспрекословно приказал тебе свести и меня к верным людям, о которых тебе известно. Ну, веди!»
А уж потом обойдет стариков. Всех, кто жив еще, кто еще дышит. С каждым поговорит отдельно, осторожно, как Степан учил. Но слова каждому скажет свои.
Скажет: «В одиночку-то мы все честные... Только честность свою в сундуке хороним, как невеста приданое. Нет, ты честность свою на стол клади, в борьбу кидай!»
Но вот и город уже недалеко... Его еще не видно, он скрыт туманом, но сердце уж чует его. торопит... Вот и трубы заводские показались.
Тарас остановился и снял шапку.
Многотрубный город — как большой корабль. Трубы, трубы, трубы... Сейчас они мертвы и дым не волнуется ни над одной, а бывало Тарас различал каждый дымок, знал каждый гудок по голосу...
— Доживу! — сказал он, сжимая кулак. — Доживу! Задымят, как прежде. Ничего. Доживу!