Лазурька-то, погляди. Что? Не такой? — И Максим Петрович махнул рукой.— Как наваждение. В каждом мальчишке Акимку вижу. Лазурька, иди-ка сюда!
Тот подошел, смущенно комкая кепку.
—Чего же ты стал? Поднимайся к нам на крыльцо.
Не-е,— тряхнул тот кудрями.— Х-х-хозяйка заругает. К-к-к гостям нам нельзя.
А пойдем мы к нему, Роман! — Максим Петрович потянул меня за руку.
Когда мы спустились с крыльца, он запустил руку в Ла-зурькины кудри и, пересыпая их между пальцами, восхищенно сказал:
—Ну и кудрюшки! Как у барашка шленского. А носопырка у тебя, парень, прямо отчаянная! — Он легонько надавил большим пальцем кончик Лазурькиного носа, издал легкий дрожащий свист и спросил: — А где этот курносый живет?
Лазурька, заливаясь смехом, показал на маленький, похожий на будку домик в глубине двора и долго не мог ответить. Просмеялся, выпалил:
—В дворницкой мы живем!
Так. А теперь скажи, что же это у тебя за имя — Лазурька. Я, брат, таких имен не слыхал.
А-а это меня маманька так п-п-прозвала. Ишь у меня глаза какие.— Лазурька поднял вверх голову, и будто небо опрокинулось в его глаза; даже белки были у него голубоватыми.
Ясно,— усмехнулся Максим Петрович.— А настоящее твое имя какое?
Елизар. И папка тоже Елизар. Да вы Лазурькой меня зовите. Я привык. Дядь, а побежимте на каретник. Там ой и хорошо! Сеном пахнет...
А что же? Можно и на каретник,— согласился Максим Петрович.
По узкой и крутой лестнице мы по очереди взобрались на чердак каретника, развалились на сене и, по совету Максима Петровича, стали слушать, как оно шуршит и потрескивает.
—Вот здорово! — вполголоса воскликнул Максим Петрович и приподнял палец.— Тише! Травы разговаривают. Сейчас донник речь ведет. Ух, и похваляется! «Я, говорит, самая высокая и полезная трава в степи. Все лето цвету. В моих цветах— мед и приятный запах. Мои цветки мужики в табак кладут для аромата». А бессмертник с ним спорит. «Пустобрех ты,— говорит.— Нашел чем хвастать. Я высокий, я цветистый...» — «Высока Федора, да дура, а цветы твои чуть больше комара. Мороз ударит — от тебя одни былки голые остаются, а мне хоть бы что. Как летом зацвету, так и красуюсь. Никакой мороз меня не берет».
Я слушаю Максима Петровича затаив дыхание. Понимаю: все, что он говорит,— выдумка, но есть в этой выдумке что-то забавное, интересное.
А вот заворошились и зашумели пыреи, костры, овсяницы,— продолжал Максим Петрович.— Ой, как шумят! — Он прикрыл уши ладонями и так смешно сморщил свое сухое лицо, что губы собрались в узелок и приподнялись к самому носу, а брови встали почти поперек лба.
Ой, дядька! — воскликнул, давясь смехом, Лазурька.— Ой, дядька! Ты как мой папка! Он тоже как начнет вытворять, как начнет!..
А он кто у тебя? — спросил Максим Петрович.
П-п-повар.— Лазурька вытер рукавом веселые слезы и погрустнел.— П-п-повар. На п-п-пароходах все служил.
Максим Петрович привлек к себе Лазурьку и ласково спросил:
—А ну, голубоглазый, признавайся, ты всегда так разговариваешь?
Лазурька отрицательно покачал головой и, насупив брови, твердо сказал:
—Нет.— Сжал кулак и встряхнул им у груди.— С энтой осени. Осенью мы тонули.— Он посмотрел на меня и тихо, словно во сне, повторил: — Мы тонули.
У Лазурьки дрогнул подбородок, брови медленно и тяжело приспустились. Максим Петрович смотрел на него и молчал. Мне очень хотелось спросить, как это они тонули и кто это «они», но не решался. Лазурька заговорил сам. Заговорил медленно и певуче:
—Папаня на пароходе у Охромеева в поварах плавал, а мы с мамкой посуду мыли. А пароход старый, скрипучий весь, как немазаный рыдван. Хороший пассажир на нем не ездил. Еда была дешевая, как в харчевне. За пятак—полный обед. Мы с маманей столько за день посуды перемывали, что тарелками — мамка говорила — дорогу через Волгу можно было выложить. Ночь наступит, папанька гармонь возьмет, и мы тогда на верхнюю палубу выходим. Папаня играет, а маманя тихонечко поет... А Охромеев пароход застраховал и примудрился его утопить. Из Сызрани поплыли вечером. Мы на палубу вышли. Папка только гармонь растянул, а пароход как бабахнет... Дальше-то я ничего не помню. Папка меня враз в воде изловил, а маманю долго искал. Ее откачали, только она у нас душой больная сделалась. В Саратове ее лечили в помешанном доме. Немного залечили, а все одно она задумывается. Меня тоже лечили, а губы-то ишь сигают.
Значит, пароход потонул? — спросил Максим Петрович.
Ага,— мотнул головой Лазурька.— И гармонь папкина потонула, и все наше добро. Охромеев за пароход с казны деньги взял, а нам и за прослуженное не заплатил. Папка с ним судился, да не пересудил. А тут,— Лазурька покивал на лаз с чердака,— Акулина Евлампьевна нас прижала.— Наклонившись к Максиму Петровичу, он торопливо зашептал:
— Вы ей, дядя, не верьте. На слова она добрая, а за копейку удушит. Маманя ей племянница родная, а и ее не пожалела. Когда маманю лечиться отвезли, мы с папкой у Евлампьевны в ногах валялись, деньжонок вымаливали. Вымолили под вексель да вот и отрабатываем.— Он вздохнул.— Теперь-то уж не отработаем.— У Лазурьки задрожал голос Опустив голову, он хлюпнул.— П-папку убьют на войне, как же мы отработаем?
Ас чего это ты взял, что папку убьют? — весело спросил Максим Петрович.— Поваров на войне не убивают.
Д-да, не уб-уб-убивают! — обиженно и трудно выговорил Лазурька.— А зачем же маманя с-см-смертельную иконку ему на шею повесила? 3-з-зачем?!
Лазурькина тоска была мне знакома. Я не помнил своего отца, но стоило мысленно представить его себе, как мне становилось тяжело. А ведь ЛазурьКа только вчера был рядом со своим папкой, слышал его голос, чувствовал прикосновение отцовских рук. Я понимал, как тяжело ему.
Максим Петрович, обняв Лазурьку, вытирал ему ладонью слезы и уговаривал:
—Зря плачешь-то. Ты ему лучше письмо напиши. Плюнь, мол, папка, на войну. Цари не поладили» сами пусть и воюют.
Я пишу-то, как курица лапой,— пробормотал Лазурька.
Не беда. Вон Ромашка напишет...
—Лизарка! — раздался нетерпеливый окрик Евлашихи.— Лизарка-а!..
Лазурька вскочил и кинулся к лазу. Максим Петрович кивнул на него, зашептал:
—Беги с ним, Роман. Что-то Евлампьевна слишком грозна. Боюсь, обидит она парнишку. Беги. При тебе, чай, постесняется.
Но Евлашиха не постеснялась. Толкая Лазурьку в плечо, она пробовала схватить его за ухо. Он увертывался, а она, дрожа от злости, шипела сквозь зубы:
—Дьяволенок шатундий!