то приближался и звучал уверенно, то удалялся и притихал. Как зачарованный смотрел я на Лазурьку, а он, прикрыв глаза длинными ресницами, раскачивался из стороны в сторону и то медленно вел гармонику у губ, то вдруг начинал часто подергивать ею, отчего у него вздрагивали и щеки, и нос, и густые кудри. Игру он оборвал и, прижав гармонику к груди, испуганно посмотрел на меня.
—Маманя-то, поди, услыхала, как я играю, и проснулась. Сбегаю.— Гармонику он сунул в один карман, коробку — в другой.— Ты тут будь. Я живо. На маманю гляну — и назад.
Не успела его кудрявая голова скрыться в лазу каретника, как по двору разнесся дребезжащий крик Евлашихи:
Хватит отлеживаться! Пусть встает и за дела берется!
Да ведь на запоре она, Акулина Евлампьевна,— несмело и с неохотой ответил кто-то.
А ты постучи.
Нет уж, стучи сама...
Ох, уж ты мне! — проворчала Евлашиха.
И я услышал, как под ее тяжелым шагом заскрипели ступеньки крыльца, а затем она, отдуваясь, двинулась по двору. На мгновение ее шмыгающие шаги стихли, и ко мне донесся низкий, срывающийся голос Лазурькш
Не трогай маманю! Больная она!
Да ты ай учить меня вздумал, паршивец? — взвизгнула Евлашиха.— Отойди, а то ударю!
По лестнице с сеновала я сбегал, не замечая ступеней.
По двору, направляясь к решетчатым воротам, уходил высокий человек в белом колпаке и фартуке. Евлашиха, придерживая подол широкой юбки, надвигалась на Лазурьку, а он, медленно отступая, вжимал голову в плечи и, относя в сторону кулак, подтягивал рукав рубашки.
Да ты иль опять драться со мной собираешься? — остановилась она.-
Я убью тебя!—без заикания, твердо сказал Лазурька и так тряхнул головой, что кудри его высоко взлетели.— Только попробуй маманю будить! — Он метнулся к стене каретника, схватил железную лопату и тут же вновь оказался против Евлашихи.— Уходи!
Она отступила, неуклюже растопырив руки:
Вот злодей-то!
Сама злодейка! — стучал лопатой в землю Лазурька.— Ну, чего тебе от мамани надо?
Полы мыть нужно, вот чего!
Я вымою полы! Вымою, а маманю не трожь!
Ах, злодей, ах, злодей! — бормотала Евлашиха.— А ну, беги в харчевню, скажи Маньке, чтоб она тут была.
Я пойду. Но маманьку не тревожь. Потревожишь — все окошки в доме перебью! — Он швырнул лопатку к каретнику и не оглядываясь пошел.
Столкновение Лазурьки с Евлашихой сначала испугало меня, а потом я решил: «Набросится она на Лазурьку — кинусь ему на помощь». Но Евлашиха отступила, заробела, и видеть ее растерянной было смешно. Лазурька давно скрылся, а она топчется на месте и не знает, куда деть руки. Щеки у нее подергиваются, и всю ее будто кто толкает в спину.
—Прямо напасть, прямо напасть на мою голову! — хлопала она руками по бедрам.—Убью! — кричит. А ты чего около него натираешься? Какой он тебе дружок? Вот скажу хозяину! — И вдруг лицо ее преобразилось. Губы растянулись в улыбке, глаза забегали... Наклонившись ко мне, она ласково зашептала: — Не пугайся, не скажу. Человек он занятой, не стану его расстраивать. Ты бы, Ромушка, разъяснил мне, зачем Митрий Федрыч в Балаково-то нагрянул. Скажи, а? Я тебе полтинник на гостинцы подарю.
Глядя в бегающие глаза Евлашихи, я понял, что она без выгоды для себя не станет любопытствовать. Спокойно пройдет мимо чужой беды. И если обещает мне полтинник и если даже даст его, то завтра вместо него получит рубль. Мне, конечно, было известно, зачем Горкин приехал в Балаково, но разговаривать с Евлашихой я не хотел. Я отвернулся от нее и сел на бревно у каретника.
—Какие вы все скрытные! — процедила она сквозь зубы и медленно поплыла к крыльцу...
Солнце стояло прямо над двором. От зноя тихо потрескивала тесовая крыша каретника, напоминая шуршание перестоявшей травы. Я думал о Лазурьке: «Плохо ему жить. Если он и был счастливее меня, то не сейчас, не сегодня. У меня бабаня, Макарыч, а он один. Ему и себя надо защитить и больную мать...» Вдруг в тишину будто упало что-то тяжелое и гулкое. Упало и расплылось. Потом снова упало и упруго раскатилось, покачиваясь в воздухе и мешаясь с жалобным дребезжанием. Я не сразу сообразил, что это звонили все ба~ лаковские церкви и только в большие колокола.
«Пожар!» — мелькнуло в голове.
Через решетчатые воротца я выбежал на задний двор, поднялся на самую высокую поленницу и стал смотреть в небо. Оно было чистое и ослепительно ясное. Нигде ни дыма, ни облачка, только над куполами соборной церкви легкой, подвижной тучкой кружились галки.
В глубине двора появился Лазурька. Он бежал, придерживая у груди руку с каким-то свертком голубого цвета. Увидел меня на поленнице, крикнул:
—Слезай! Во-о! — и поднял над головой сверток. Когда я спустился, он, запыхавшийся, стоял у поленницы
на коленях и разглаживал на земле большой лист голубоватого цвета.
—П-п-про в-в-войну! Квартальный раздает!
Я опустился рядом с ним, заглянул в лист. Центр его верхней части занимало золотое лучистое сияние, а в нем, распластав крылья, парил двуглавый орел. Головы птицы смотрели в разные стороны, а над ними висела корона. Ниже орла темнел ряд крупных букв.
ВЫСОЧАЙШИЙ МАНИФЕСТ
Лазурька медленно вел по строке пальцами, будто выжимал из нее каждый слог:
—«Вы-сы-о... высо... ча... высоча..:» Прижавшись к его плечу, я читал про себя:
Божиею милостью Мы, Николай Второй, император и самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая...
С трудом одолев слова «Высочайший манифест», Лазурька свернул лист, торопливо сказал:
—Побежим в церковь! Там манифесту оглашение будет. Побежим, а? Я мамане скажусь, и побежим.
Лазурькина порывистость передалась и мне. Он побежал к матери, а я — к бабане, чтобы предупре-4 дить ее.
В просторной прихожей я застал всех. Макарыч с Максимом Петровичем курили у открытого окна. Бабаня сидела у стола, откинувшись на спинку стула. Евлашиха стояла рядом с ней, оправляя на плечах ковровую шаль. Дмитрий Федорович встряхивал перед собой манифест и, то отдаляя его от себя, то приближая, громко и внятно читал:
«С глубокой верой в правоту нашего дела и смиренным упованием на всемогущий промысел, мы молитвенно призываем на святую Русь и доблестные войска наши божье благословение...»
Силы небесные! — взволнованно воскликнула Евлашиха и приложила конец шали к глазам.— Тягота-то какая царю нашему! Заботы-то какие!
Царю тягота, а народу — петля смертная,— с досадой сказал Макарыч.
Вот как выходит,— задумчиво заговорила бабаня