ИДЕОЛОГИЯ И МАГИЯ СЛОВА.
СЛОВО-ФИКЦИЯ У А. ЧЕХОВА,
Д. ХАРМСА И В. СОРОКИНА
Вспомним теперь хрестоматийное высказывание Гоголя о меткости русского слова, которое так пристанет к человеку, что уже не отлепишь его.
Выражается сильно русский народ! <…> Живой и бойкий русский ум… не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом… Нет слова, которое было бы так замашисто, бойко так вырвалось из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово153.
Действительно, слово так крепко прилепляется к человеку, что живет вместо него. Если Плюшкин – «заплатанной», то так и умрет «заплатанным». Этим и восхищается Гоголь: если народ «наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света. И как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище… ничто не поможет…». Это низовое проявление того, что Мандельштам назвал «бытийственностью» русского слова, но что можно назвать также смысловым вампиризмом – слово выедает предмет, подменяет его собой, вытягивет жизнь из предмета.
Именно эта «меткость» русского языка, способность размашисто налеплять клички, которые затем уже не отклеиваются от предмета, впоследствии стала надежным орудием советской идеологии. Собственно, вся идеология представляла собой систему «метких слов», или кличек-клише: если Николай I, то «Палкин», если Николай II, то «Кровавый», если царская Россия, то «тюрьма народов», если партия, то «ум, честь и совесть нашей эпохи», если писатели, то «инженеры человеческих душ», если Троцкий, то «Иудушка» и «наймит мировой буржуазии», если Ленин, то «самый человечный человек». Собственно, даже имена собственные первоначально были кличками – Ленин, Сталин, Троцкий: пристали и уже не отстали. Да и любая единица идеологического лексикона – «ударник», «кулак», «патриот», «космополит» – была сродни кличке, поскольку не просто называла предмет, но навешивала на него оценку, заклинала «будь!» или «не будь!». Недаром Маяковский постоянно сравнивает слово с оружием, приравнивает перо к штыку, т.е. сводит на нет информативную и возвеличивает формативную, орудийную функцию языка. Идеология – язык заклятий и проклятий, словесная ворожба, которая вполне достигала своей цели и преображала окружающий мир, точнее, превращала его в фикцию. Лев Шестов напрямую связывал идеологическую «диктатуру слова» при большевизме с пережитком магии. Революционная Россия
верит в магическое действие слова. Как это ни странно, но большевики, фанатично исповедующие материализм, на самом деле являются самыми наивными идеалистами. Для них реальные условия человеческой жизни не существуют. Они убеждены, что слово имеет сверхъестественную силу. По слову все делается – нужно только безбоязненно и смело ввериться слову. И они вверились. Декреты сыплются тысячами <…> И никогда еще слова не были так уныло однообразны, так мало не соответствовали действительности…154
Слова скучнеют и тупеют потому, что, не умея творчески преобразить реальность, вместе с тем разучились ее отражать; они оказываются формативно бессильными и информационно пустыми. Как замечает Бродский в «Послесловии к «Котловану» А. Платонова,
Платонов сам подчинил себя языку эпохи, увидев в нем такие бездны… Но в случае с Платоновым речь идет… о зависимости писателя от самой синтетической (точнее: не-аналитической) сущности русского языка, обусловившей… возникновение понятий, лишенных какого бы то ни было реального содержания. <…> …Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость. Мне думается, что поэтому Платонов непереводим и, до известной степени, благо тому языку, на который он переведен быть не может155.
Синтетический строй русского языка проявляется, в частности, в том, что предметное значение слова оказывается неотделимым от оценочного, семантика от прагматики156. Сравнивая русский и французский языки в своей «Сопоставительной лексикологии», В.Г. Гак приходит к выводу: «Нейтральные французские слова имеют русские эквиваленты с отчетливо отрицательными или положительными экспрессивными оттенками… Очень часто одно стилистически нейтральное французское слово находит параллель в нескольких русских словах с различными стилистическими качествами (негативное, позитивное, нейтральное)»157. Например, французское слово entente лишено экспрессивного оттенка, но может быть передано по-русски только несколькими словами с разными оценочными значениями: положительное – «согласие», отрицательное – «сговор», нейтральное – «соглашение». Французское fameux имеет по крайней мере три русских эквивалента: позитивный – «знаменитый», негативный – «пресловутый», и нейтральный – «известный». Здесь, опять-таки оценочный компонент внедрен в лексическое значение русского слова, тогда как во французском должен составить отдельную лексическую единицу.
Такие «меткие слова», или слова-метки, как «сговор» или «сборище», «пособник» или «сподвижник», «миролюбие» или «примиренчество», «согласие» или «соглашательство», не столько называют явление, сколько колдуют над ним, совершают магический акт его возвышения или снижения, приказывают ему быть или не быть. Слово, которое подчиняет семантику прагматике, это и есть заклинание. «Ленин» – это слово-заклинание, потому что оно не только указывает на индивида Владимира Ульянова, но и приписывает ему в прагматике советского языка такие свойства, как «вождь всех трудящихся», «величайший гений», «самый человечный человек». «Кулак» – это слово-заклинание: оно не только указывает на зажиточного крестьянина, но требует его уничтожения. Слова «интернационалист» и «космополит», или «патриот» и «шовинист» – тоже «синтетические», причем они указывают на одно и то же явление, только дают ему две разные клички, действуют как «приворот» и «отворот». Идеологема – это «меткое слово» на службе власти. Как бы ни менялся Чемберлен и его политика, но кличка «цепного пса реакции» от него уже не отстанет, также как кличка «примкнувшего к ним Шепилова». Эти клички бесконечно повторяются и совершенно заборматывают сам предмет, который мыслится только под определенным ярлыком, оценочной наклейкой158.
В.И. Ленин писал: «Нас упрекают в том, что мы “вдалбливаем” упорно одни и те же лозунги. Мы считаем этот упрек за комплимент… Мы должны миллионы и миллиарды раз повторять…»159. Советская идеология на все сто процентов использовала это свойство языка заговаривать предмет, приклеивать к нему кличку и бесконечным повторением придавать ей видимость или слышимость бытия. Оттого так вампирически «кипит и трепещет» слово, что в него перешла жизнь предмета, а сам он заглох и умер.
Павел Флоренский, в духе русской философии имени, отстаивал магическую функцию слова как наиглавнейшую, предполагая, что она может начисто исключать понимательную или сообщительную функцию. «…Магически мощное слово не требует, по крайней мере на низших ступенях магии, непременно индивидуально-личного напряжения воли, или даже ясного сознания его смысла». И приводит пример: «Знахарка, шепчущая заговоры или наговоры, точный смысл которых она не понимает, или священнослужитель, произносящий молитвы, в которых иное и самому ему не ясно… Контакт слова с личностью установлен, и главное дело сделано: остальное пойдет уже само собою, в силу того, что самое слово уже есть живой организм, имеющий свою структуру и свои энергии»160.
Под влиянием такой магии человек становится одержим словом, бесконечно повторяет его, не отдавая себе отчета в его смысле. Как шаман или дервиш, слово вертится вокруг своей звуковой оси, превращаясь, по выражению русских «будетлян», в самовитое слово. Не только политики, но и художники – футуристы, концептуалисты – точно утилизовали это заумное свойство слова, которое употребляется как бессмысленная, но якобы спасительная магическая формула. Поэтому, например, в рассказах и романах Владимира Сорокина ключевой прием – превращение подчеркнуто правильного, мудрого, идеологически нагруженного слова в мантру, и точно такой же коллапс действия, скучновато-правильного, нудного, последовательного, вдруг переходящего в некий безобразный и бессмысленный ритуал.
В рассказе В. Сорокина «Геологи» ведется «деловой» разговор о сложной ситуации, в которой оказались геологи, – то ли беречь с трудом добытые образцы, то ли идти на поиск заплутавших товарищей. Стиль и интрига вполне достойны лучших образцов соцреализма. «Что же – бросить друзей в лавиноопасной зоне, а самим сматывать удочки?!» Ведется долгий спор, обыгрывающий все клише «проблемного», «производственного» рассказа. Наконец самый опытный из геологов Иван Тимофеевич, по просьбе младших товарищей, высказывает свое авторитетное мнение: