Губы сестры кривятся, и злобный оскал превращается в жалкую, испуганную улыбку, которая, впрочем, не вызывает у меня сострадание. Только гадливость.
— Я готова жить с ним на чердаке и давиться черствым хлебом или стать его полковой женой и скитаться с ним по гарнизонам. Ты бабочка, Флоранс, ты ночная бабочка с синими крыльями, а я мотылек-подёнка, но у меня тоже есть чувства. Отпусти меня к нему.
— С какой стати мне тебя отпускать?
«Признайся, Ди, — молю я про себя. — Скажи мне правду, и я клянусь, что провожу тебя на вокзал, а сама останусь махать платком на перроне. Это ты сделала? Чтобы не дать Иветт оклеветать тебя перед Марселем, чтобы спасти свое мишурное счастье? Убила ее, как только вернулась с запоздалого свидания? А выходя из комнаты, увидела, как я бьюсь в припадке, — и прошла мимо? Это, по крайней мере, объясняет, почему убийца пощадил меня, а не прикончил как лишнего свидетеля. Ты сохранила мне жизнь — а я сохраню твою. Олимпия права: Скотленд-Ярд не сунется в то пекло, каким сейчас является Франция, и там ты будешь надежно защищена от мистера Локвуда и иже с ним. «По мне, так это обычное желание — защищать своих». Помоги мне отпустить тебя, Дезире. Дай мне повод».
— Потому что это моя жизнь, — печально, но твердо отвечает сестра. — Моя и ничья больше. И я вольна распоряжаться ею так, как хочу. Пойми же это, Фло. И освободи ты меня, наконец.
Неправильный ответ.
— Нет.
— Я так и думала, что ты это скажешь. Все вы, белые, одним миром мазаны. Только вы одни знаете, кому как жить. И не поспоришь с вами, и не докажешь вам ничего. Ненавижу тебя и всех вас ненавижу! — кричит Дезире иступленно, брызгая слюной, и ее глаза вдруг сужаются. — Но больше всех я ненавижу знаешь кого? Твоего мсье Эверетта. Была б ты там, видела бы ты его, когда он устраивал мне нахлобучку. Распекает меня на все корки, а глазами так и ест. А на уме только одно — то же самое, что у всех прочих!
С размаху она хлопается на кровать, выпуская из подушки вихрь белых перьев, и рыдает до икоты, тем самым лишь подкрепляя мою уверенность в том, что к независимому житью она пока что не готова и, окажись на воле, тотчас угодит в нехорошую историю. Мир перемелет ее, равнодушно, но тщательно и до однородной массы, а потом выплюнет кости и потянется за новой порцией, за чьей-то еще жизнью. Только со мной Дезире останется в безопасности. Потому что мне, как никому иному, повезло с покровителями. С ними обоими.
Что касается свободы, то свобода свободе рознь, и вот такая свобода ей точно ни к чему.
Свобода уничтожить себя, свобода пасть и разбиться.
Свобода одним махом обесценить все, что я сделала для нее в Тот Раз.
Глава 13
Запрокинув голову, кентуккиец изумленно таращится в полуденное небо.
— Энто солнечный удар его хватил, — волны шепота плещутся над моей головой. — Прошелся пьяным по двору, вот и тюкнуло в темечко.
«Как мамзель ему пожелала, так все и вышло!» — раздается чей-то боязливый голос, но умолкает, как только надсмотрщик Тони начинает неторопливо разматывать скрученную в кольцо воловью плеть, что болтается у пояса. Жесткие меры излишни. Это мнение вряд ли укоренится. Всклокоченная после бега, потная, с ног до головы перемазанная пылью, я похожа скорее на выпавшего из гнезда слетка, чем на гарпию. Кто воспримет мои угрозы всерьез? Мало ли чего я наболтала со зла. Зато солнце у нас такое лютое, что даже негры, проведя день на тростниковом поле, жалуются на ожоги. Как тут не быть солнечному удару?
И никто ничего не узнает. А зачем им знать?
По выцветшему до невнятной голубизны небу размазаны облака, будто молоком капнули на стол и поводили пальцем. Подтеки облаков отражаются в мертвых глазах, осветляя и без того белесые радужки, затуманивая сжавшиеся в точку зрачки. Лишь иногда глаза покойника темнеют — если на них падает тень от крыла огромной бабочки, что кружит над ним, как ленивый и, в общем-то, сытый стервятник, который, однако, не желает упустить лакомую падаль. Хоботок скручен в тугую спираль, но я знаю, как он остер и как больно жалит. И бегу прочь, расталкивая зевак, потому что не желаю видеть, как бабочка начнет кормиться.
Полагаю, это будет неприятное зрелище.
На крыльце встаю на цыпочки, чтобы получше разглядеть телегу, но она пуста. На примятой соломе — обрезки веревки. Ди успели вызволить из пут. Это все, что меня волнует. Прятаться сестра умеет почище любого хорька, когда нужна — не дозовешься. Вот и сейчас я уповаю на ее непревзойденную способность сливаться с ландшафтом.
В детской ничего не изменилось. Роза сидит в плетеном кресле, с корзиной у ног и высушенной тыковкой, которую использует для штопки чулков. Будто и не вставала. На меня же смотрит так, словно я муха и как залетела в комнату, так и вылечу.
Пренебрежение ранит меня еще больнее, чем давешнее подобострастие, но я не собираюсь первой заводить разговор. Много чести. Могла бы и спросить, не утомилась ли я и не угодно ли мне чего, потому что я, между прочим, не в бирюльки играла. Я такое повидала, такое!.. Но Роза обиженно помалкивает, и я, не снисходя до просьб, сама лью воду в тазик и смываю солоноватую грязь с лица. Отфыркиваясь, вычищаю пыль из носа и ушей, тщательно тру шею…
— Видала покойника? — спрашивает Роза у меня за спиной, и я давлюсь водой.
— А он… ну… как он умер? — спрашиваю, прокашлявшись.
— Это я его убила, — говорит она невозмутимо, как о кролике, который поутру щипал клевер, а вечером побулькивает в котле вместе с морковью и сельдереем. — Неужели ты удивлена?
— Н-нет… то есть да… но… то есть… к-как ты его убила?
— Да так и убила.
— Навела на него вангу?
— Нет, — с сожалением говорит няня. — А могла бы. — Она встает и приоткрывает шторку, задумчиво глядя на Миссисипи, что зеленой лентой стелится на горизонте. — Я могла бы зарыть у порога корень асафетиды, чтобы этот прощелыга переступил через него и с каждым шагом терял жизненную силу. Я могла бы насыпать ему в карманы могильной земли, смешанной с кайенским перцем, чтобы где-нибудь по дороге в Александрию он корчился в страшных муках, до крови раздирая ногтями кожу, пытаясь добраться до сжигающего мышцы огня. Я могла бы вырвать клок его волос, слепить с ними восковую куклу и бросить ее в горшок с пиявками — тогда черви сожрали бы его изнутри. Или те же волосы замотать в клочок красной фланели, истыкать иголками и сгноить на навозной куче, чтобы он по ошметку выплевывал свои легкие… Да, я много чего могла бы сделать. Но вместо этого я подсыпала яду ему в джулеп. Глупо, правда?
Я не в силах сказать ни да, ни нет. Дар речи покинул меня стремительно и, быть может, навсегда. Вовсе не так представлялось мне исполнение первого желания. А как-то более… волшебно.