— Впрочем, несмотря на то, может он вступить снова в службу по любому ведомству, исключая те, что находятся в Королевстве Польском.
Это Вяземского взбесило. Мало того, что его выгнали, как он считал, беспардонно, так еще теперь имеют наглость дразнить новой службой! А главный его варшавский недоброжелатель Байков шлет ему письма, где простодушно недоумевает, с чего это князя больше не видать в Польше!.. Карамзин подал было мысль устроиться в Московский учебный округ, попечителем которого уже четыре года был двоюродный дядя Вяземского князь Александр Петрович Оболенский… Но где там! Вяземский бушевал. Он наотрез отказался вообще от всякой службы и камер-юнкерского звания и подал прошение об отставке. Оно было удовлетворено 4 июня, причем князю объявили «неудовольствие» императора… Что ж, Карамзин не упрекнул Вяземского ни словом, ни взглядом — в свое время он сам подался в раннюю отставку и выше всего в жизни ценил независимость. Петр Андреевич невольно повторял судьбу своего наставника…
Друзья, опять я ваш! Я больше не служу,В отставку чистую и чист я выхожу.Один из множества рукой судьбы избранный,Я чести девственной могу идти в пример.Я даже и Святыя АнныНе второклассный кавалер.
Это стихами. Прозой объяснялось вот как: «Мне объявлено, что мой образ мыслей и поведения противен духу правительства и в силу сего запрещают мне въезд в город, куда я добровольно просился на службу. Предлагая услуги свои в другом месте и тому же правительству, которое огласило меня отступником и почти противником своим, даюсь некоторым образом под расписку, что вперед не буду мыслить и поступать по-старому. Служба Отечеству, конечно, священное дело, но не надобно пускаться в излишние отвлеченности; между нами и отечеством есть лица, как между смертными и Богом папы и попы. Вот оправдание. Мне и самому казалось неприличным быть в глубине совести своей в открытой противуположности со всеми действиями правительства; а с другой стороны, унизительно быть хотя и ничтожным орудием его (то есть не делающим зла), но все-таки спицею в колесе, которое, по-моему, вертится наоборот».
В Варшаве остались дети Вяземских, все их вещи. За ними поехала Вера Федоровна, ведь Вяземскому пересекать границу было запрещено. Князь ждал жену в Петербурге.
А 12 июля в Царском Селе произошел такой разговор между императором и Карамзиным.
— Вот вы заступаетесь за князя Вяземского и ручаетесь, что в нем нет никакой злобы, — начал Александр. — А он между тем на днях написал ругательные стихи на правительство.
— Я не смею спорить, — отвечал Карамзин, — но, зная князя и его характер, не могу поверить, чтобы он в минуту оскорбления и огласки стал изливать свое неудовольствие в пасквилях.
— Да вот извольте взглянуть. — И государь протянул Карамзину красивую писарскую копию стихотворения «У вас Нева, у нас Москва… У вас Хвостов, у нас Шатров…». Это была еще допожарная сатира Вяземского «Сравнение Петербурга с Москвой». При желании ее действительно можно было трактовать как антиправительственную — Государственный совет сравнивался в ней с домом умалишенных, а последняя строка («А кучер спит») явно содержала намек на государя…
— Эти стихи мне известны, ваше величество, — не смешавшись, твердо отвечал Карамзин. — Они написаны князем Вяземским лет десять назад, это шалость его молодости… Однако сегодня же дело разъяснится: я жду князя к обеду, чтобы вместе отпраздновать его день рождения, и спрошу его о стихах.
Лицо Александра озарилось искренней улыбкой.
— А я и не знал, что у князя сегодня день рождения, — проговорил он. — Что ж, в таком случае передайте ему мои поздравления… И не будем омрачать семейное торжество неприятными впечатлениями.
Спустя четыре дня после этого разговора Вяземский дилижансом выехал в Москву…
После страшного нервного напряжения, державшего его в тисках пол-лета, наступил спад. Петр Андреевич был раздражен, мрачен. У него даже началась бессонница, которой он прежде никогда не страдал. Не обрадовало и то, что управляющий Демид Муромцев сделал ему сюрприз и на сэкономленные деньги выстроил в Москве, в Большом Чернышевом переулке (Вяземские снимали там квартиру до отъезда в Польшу), небольшой, но уютный двухэтажный каменный дом… Дождавшись Веру Федоровну с детьми, князь сразу же уехал в Остафьево. Его-то у него никто не отберет: это его мир, его детство, его маленькая республика…
Небольшой обоз пылил по дороге в сторону Подольска. Впереди дети с гувернерами, потом княжеская коляска, за ней несколько верховых и телег с мебелью, книгами, одеждой… Ветер колыхал верхушки берез вдоль обочины, одуряюще пахло полевыми цветами и травой. Не приобретенная на конгрессе Польша — коренная Русь вокруг, от небес до последнего листика… И каким все показалось далеким, мелким — канцелярские интриги, глупость начальников, спесь польских красавиц, собственные честолюбивые надежды… Подвиг не состоялся, ну и Бог с ним. Ясно, что никакого подвига в жизни не будет — кто поссорился с царем, тому уж не до подвигов… Когда завиднелись крыши остафьевских изб, раздался издалека колокольный звон — веселым благовестом встречала церковь Живоначальной Троицы возвращение барина… Все тридцать девять остафьевских дворов высыпали на улицу. У въезда в усадьбу староста, степенно поклонившись, поднес хлеб-соль… Вот и знакомый с детства пруд, плотина, деревья на ней уже вытянулись в высоту. Экипажи дали круг по аллее и замерли у парадного входа во дворец. Девятилетняя Маша уже бежала наверх по ступеням, радостно лепетала что-то матери четырехлетняя Пашенька, трехлетний Николенька с восторгом глазел на красивый дом с колоннами, которого он и не видел-то никогда, а годовалый Павлуша, утомленный дорогой, мирно посапывал на руках нянюшки… Суетились лакеи. Фыркали усталые лошади. Окна дворца, чисто вымытые к приезду хозяев, весело сверкали на солнце… И можно зайти в Карамзинскую комнату, пройтись по липовой аллее… Вот он и дома.
* * *
Лето 1821 года — первое лето опалы — Вяземские провели в уединении. Лишь однажды на четыре дня приехал к ним милый и говорливый, как прежде, Василий Львович Пушкин… Опамятование от Варшавы и отставки, примирение с резкой переменой обстановки продолжалось долго и тяжело (Булгаков даже предполагал, что у Вяземского развилась меланхолия — как болезнь). «Я в деревне еще не обсиделся, — сообщал князь Тургеневу. — Тысяча… мелочей наводят тусклость на жизнь». Вяземский чувствовал себя в вакууме — старых друзей рядом нет, службы тоже, обличать и пылать негодованием не на кого… В Москву совсем не тянуло — он несколько раз высовывал туда нос и снова скрывался в деревню. Регулярно видел лишь Федора Толстого да изредка пересекался с Булгаковым. Не сходился он ни с кем в Первопрестольной, и попадались сплошь дураки: «Обухом мысли не выбьешь ни из одного»… Это был уже другой, не отцовский, не дружеский, «послепожарный» город: «Праздность, рассеянность, глупая роскошь, роговая музыка, крепостные виртуозы и в школе палок воспитанные актеры, одним словом, нелепое бригадирство». Многие годы спустя Вяземский будет негодовать на тех, кто видел в старой Москве только толпу грибоедовских персонажей, но в начале 20-х его нередко переполняли самые что ни на есть «Чацкие» эмоции. Недаром же, по одной из версий, Грибоедов кое-какие черточки Вяземского передал главному герою своей комедии…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});