и кому, а, главное, зачем мне рассказывать о происходящем, если никого здесь нет. Нет, не было и не будет. Я понял, что психика моя всё-таки треснула: возможно, генерал этого и добивался? Один чёрт, в служивые с радостью от процесса я никогда не годился, да и сейчас не подхожу, а вот если меня как следует ушатать, то на выполнение приказов - хватит.
Больше ничего и не требуется, если разобраться.
Я понял, что нужно за что-то держаться. Закрыть глаза, закусить губу - увы, как и обычно в мозгобойке, тела я не чувствовал совершенно, но знал, помнил, как это делается - и вцепиться единственным мне доступным способом, воспоминаниями, во что-то крепкое и нерушимое. Всё равно во что, лишь держаться, не чувствовать, как некогда единый дух расползается подобно мокрой газете на куски, разрывается, смытый в унитаз.
Песню какую спеть, что ли? Нет. Это сейчас не поможет.
И тогда вспыхнул свет, не яркий, как я ожидал, обычный. Дневной. Судя по тусклоте, на дворе стояла зима, в наших краях так мутно-белёсо бывает только к концу года.
И... Теперь у меня было тело, вполне себе живое и настоящее. Я поднялся, оглядываясь, ощупал себя и застыл. Нет, я прекрасно понимал, кем на самом деле являюсь, никто не отключал мне память, я мог продиктовать по памяти паспортные данные, включая код подразделения, или спеть песенку, навсегда заученную в детском саду - такие воспоминания въедаются навсегда, круче первой любви или высшей математики.
Но при этом я был девушкой. Судя по избытку сил, неуёмной какой-то энергии, постоянному порыву - довольно юной. И я (она? мы?) был солдатом, точнее говоря, рядовым бойцом рабоче-крестьянской Красной армии, заброшенным в эти Богом и людьми забытые места, чтобы выполнить приказ Ставки Верховного Главнокомандования и лично Иосифа Виссарионовича Сталина.
О-фи-геть... Я и книги-то о попаданцах ненавижу за их повторяющуюся глупость, а тут такой поворот судьбы. И холодно ещё так. И навозом воняет - мама не горюй.
- Офигеть, - повторил я вслух. Голос, конечно, хрипловат, не оперное сопрано, но, несомненно, девичий. Ощущение не из приятных. Я по-другому стоял, чем привычно, по-другому двигался: пришлось, шурша чем-то на полу, сделать на пробу пару шагов вперёд-назад.
- Чего шумишь, Нинка, проснулась? - спросил кто-то за спиной. - Слово странное.
- Ага...
Я даже знал, кто это: напарник, Петруха Воронов из нашей разведывательно-диверсионной группы, комсомолец, разрядник, отличный товарищ. Командир, потому как все остальные старшие по званию уже в руках врага.
Живы ли, нет? А кто знает.
- Ну и добре, - ответил Петруха, сопя. - Холодно здесь, могли бы и в хате у кого переночевать.
- А ну как немцам сдадут? Внутренний враг, товарищ Воронов, опаснее внешнего! Сам ведь знаешь.
Я незаметно провёл рукой по своему телу. Косынка на голове, туго завязанный по брови платок. Толстая телогрейка, под ней грубый вязаный свитер. За поясом обнаружился пистолет - я даже подошёл к узкому окошку, из которого и лился тусклый зимний свет. Ну да, угловатый чёрный пистолет. Кажется, ТТ, я в них вообще не разбираюсь. Но слитое неведомым образом с моим сознание Нинки подтвердило: так точно, тульский Токарева. В кармане топорщился запасной магазин.
И я - я?! - внезапно понял и как стрелять, и как менять магазин в пистолете. Как прыгать с парашютом, спускаться, учитывая направление и силу ветра, как подорвать вражеский автомобиль или хотя бы надёжно испортить двигатель, чтобы без капитального ремонта - никуда.
- Так точно, товарищ Борисоглебская! - откликнулся Петруха. Голос у него заледенел, стал выше и отчаяннее. - Бдительность превыше всего.
Он звякнул там у себя в углу стеклом, поднимаясь на ноги. И про это я всё знал, не выпивка и не молоко: зажигательная смесь. Вонючая, но надёжная, для порученной нам акции по уничтожению населённого пункта, захваченного гитлеровцами, самое то.
У меня кружилась голова. Раздвоение личности сминало мысли, перепутывало их не хуже брошенных в одну кучу верёвок, которые словно сами собой превращались обычно в клубок.
- Темнает, - сказал Петруха. - Скоро и выходить пора.
Из глубины сарая, в котором мы и ждали ночи, негромко, но требовательно замычала корова. Завозилась, пережевывая сено, дыхнула таким знакомым и родным запахом домашней скотины. Как в родном колхозе.
Потому и тепло так, что не сарай это, а коровник.
Теперь я знал её, понимал и осознавал полностью, как себя, эту Нину. От смутных воспоминаний о детстве до последних событий, когда группу забросили в тыл немцам. Громко звучит: в тыл, на самом деле даже отсюда до Москвы было километров сто двадцать. Два часа неспешного пути на машине, даже с поправкой на вечно разбитые дороги. Но, стоп, на какой машине, Кирилл? Нет пока их таких.
Совсем нет. И ты неведомо как обречён остаться здесь, в сорок первом, в этой истово верующей - не в Бога, в дело Ленина-Сталина - девушке. Не выбраться тебе и не спастись, нет никакой другой жизни у тебя и никогда не было. Не было никакого будущего, кроме колхозных коров, сельской школы, комсомола, спешной военной подготовки добровольцев, заброски через фронт. Ничего не было, миф это всё. И ментакль, в котором я, как казалось, завис между небом и землёй - просто пакостная выдумка отсталых обскурантистов.
- Солнце зайдёт - выйдем. Только осторожно надо, немцы в деревне. Старосту, видишь, назначили, из бывших. У-у-у, сука!
Это говорил я - и не я. Мучительное ощущение, когда от тебя-то ничего не зависит, когда ты пропитываешься чужой ненавистью к давно мёртвым немцам, старосте - я даже представил его себе, как сам видел, суетливый мужичок с бородкой и в чеховском пенсне, в потёртой шинели без петлиц, перешитой хозяйственной женой в куртку до колен.
И всё-таки здесь и сейчас был я. И никуда от этого не деться: если заставить Нину зачем-то ударить рукой по стене, у меня будет ныть рука, а если достать пистолет и выстрелить себе в голову - кончится не только её молодая жизнь, но и моя.
Такие вот пироги.
Я чувствовал