Зашевелились. Кто-то, глядя на президента, поднял руку. Хоук жестом осадил его, кивнул Вильямсу: продолжайте.
– Благодарю, ваше превосходительство. Итак, нам нужна небольшая, но формально объявленная война – которая позволит не допустить войны большой, всеобщей, настоящей. Что мы получаем? Во-первых, вносим раскол в ряды потенциальных повстанцев: их воинственная риторика сработает на нас. Нужно ли менять власть, чтобы начать справедливую войну – если власть эту войну уже ведет? Мы перехватим этот флажок. Далее – мобилизация. Мощнейшее средство для того, чтобы направить энергию разрушения в иное русло. В укрепленное русло. Введение военного положения позволит провести необходимые аресты и интернировать всех подозреваемых, а не только тех, чья вина доказана хотя бы следствием. Более того: население мгновенно займет сторону правительства, бредуны окажутся в изоляции – хотя бы на время, но это время мы используем… Наконец, главное: в условиях войны мое подразделение сможет наконец покончить с проникновением в наш мир подрывных элементов, оружия и денег извне. Позвольте мне не оглашать механизм этого, но… я обещаю. Итак, я предлагаю немедленно направить Ее Величеству конфиденциальную просьбу инсценировать вторжение на один из пограничных островов: Фьюнерел, Эстер, Левиатон. Я могу выступить в качестве посланника, поскольку меня хорошо знают палладийские форбидеры. Спасибо.
Вильямс поклонился и сел.
Несколько человек подняли руки, но Хоук на них не смотрел. Он смотрел только на Вильямса.
– Подобное – подобным, да?.. – он забарабанил пальцами по столу. – Я позволял себе думать об этом, но лишь в сослагательном наклонении: ах, как кстати была бы маленькая периферийная война… Спасибо за четкость, полковник. Правда, вы заинтриговали меня относительно действий вашего подразделения… Не намекнете?
– Нет, – на улыбку президента Вильямс не ответил.
– Ну что ж… Прений не будет, господа. Перерыв до четырех часов. Остаются: военный министр и министр финансов. И вы, полковник, тоже…
– Вы великолепно владеете русским, госпожа Черри, – доцент Роман Бенедиктович Якоби благосклонно улыбнулся. – Даже трудно поверить, что вы впервые в Палладии.
– В Эннансиэйшн огромная русская община, и я два года играла в их театре. Мне специально ставили произношение. Да, это были прекрасные времена…
Они сидели на скамье в Якорном парке и смотрели на корабли, ровными шпалерами протянувшиеся вдоль бонов. Их были многие десятки.
– Старый парусный флот… – вздохнул Роман Бенедиктович. – Как жаль будет лишиться его навсегда…
– Не думаю, чтобы нам это грозило, – сказала Олив. – Насколько я знаю, у нас просто не хватит угля, чтобы перейти на чисто паровое плавание.
– Увы, это не так, – Якоби покачал головой. – Запасы угля огромны – просто их запрещено разрабатывать… Расскажите мне о самом ярком впечатлении детства, пожалуйста.
Олив не удивилась. Это была нормальная манера Якоби вести разговор. Они познакомились на пакетботе и продолжили знакомство на берегу. Знакомство быстро перешло в платонический роман, и Олив чувствовала, что все идет к углублению отношений. Жена доцента, женщина тихая и очень болезненная (если не сказать: постоянно больная), не возражала против этой дружбы. Олив считала, что на ее месте тоже не стала бы возражать.
Впрочем, к последней стадии ухаживаний доцент еще не перешел, а однажды Олив поймала на себе его странный взгляд.
– Самое яркое… – она задумалась. – Два года – мне тогда было восемь, потом девять – я жила у тетушек в Изольде. Изольда – очень милый город, похожий на увеличенный до нормальных размеров кукольный. Дни с апреля по ноябрь я проводила на пляже – можно сказать, все дети там просто жили. Такой город детей: песчаные замки, пещеры, бассейны… И был настоящий заколдованный замок: две отвесные скалы, соединенные перемычкой, этаким мостиком – на большой высоте. Высокая и узкая буква Н. По одной палочке этой буквы можно было подняться к мостику, а с другой – спрыгнуть в море, там был такой выступ футах в сорока над водой. Но чтобы попасть на этот выступ, следовало пройти по мостику. Он был достаточно широкий, вот такой, – Олив показала руками. – Но в средней его части было место шириной в ладонь и длиной шага четыре. На высоте примерно ста футов. И вот мы проходили по этому мостику, чтобы спрыгнуть ласточкой на глазах у сотен восхищенных. Я не помню, от чего больше замирало сердце. Может, от того, что я была единственная девочка среди мальчишек – причем все они были старше меня. Вот. А потом один мальчик упал с этого моста, и солдаты его взорвали… в смысле – взорвали мост. Но это было уже после меня, когда меня забрали другие тетушки…
– Сколько же у вас было тетушек?
– Почему было? Они все в добром здравии. Одиннадцать. Родные и двоюродные сестры отца. Он был единственным мальчиком среди такого вертограда…
– А у меня самое яркое из детства – другое. Отец мой служил в управлении железных дорог, и ему следовало посетить несколько лагерей строителей: тянули дорогу от Новограда до Корабельного. У меня были каникулы – и я упросил его взять меня с собой. Мы ехали в военном фургоне, старом, деревянном, скрипящем, – и все везли с собой, даже овес и сено для лошадей, потому что была зима, трава посохла, легла, а одним чертополохом даже степные лошадки не наедаются вволю. В фургоне была печка, ее топили сухим навозом – его было вдоволь по дороге – и хворостом, ракитой да черемухой, только черемуха там и росла, вдоль лощин и просто так, над подземными ручьями и речками. Длинные-длинные ленты черного кружева… И однажды утром мы проснулись и увидели, что вокруг лежит снег. Он выпал ночью, тихо, и покрыл все на свете, и казалось, что Бог сотворил мир минуту назад. Солнце просвечивало сквозь легкие облака – и было поразительно тихо. Звуков Бог еще не создал. Что уж говорить обо мне, когда отец, человек технический, жесткий, практичный, и его спутники: геодезист, ворчливый, старухообразный, вечно всем недовольный брюзга, и возница, старый казак, повидавший столько, что нам и не приснится, – даже они были поражены зрелищем… Да, мы стояли как бы у начала времен, посреди чистого листа, и только нам суждено было написать на нем первые строки. У меня больше никогда не было таких важных моментов в жизни.
– Это я могу представить, – тихо сказала Олив.
– А ведь что интересно: палладийцы в массе своей народ островной, морской, на материке нас живет мало, едва ли пятая часть; но русские, наши предки, – нация континентальная, степная, лесная. И мое самое сильное впечатление связано со степью, со снегом. А меррилендцы – жители континента, и даже Новая Ирландия ваша – тоже континент: две с лишком тысячи верст, разные зоны климата, свои высокие горы, свои внутренние моря; но англосаксы – народ островной, морской – и вам помнится море. Это заставляет задуматься, правда?
– Хм… – Олив потрогала подбородок. – Все же и мы не вполне континентальные жители: селимся по побережью. Какие наши города не на море? Меркьюри, Эффульгент… все, кажется. Нет, море у нас – не только в памяти предков. Но в чем-то вы правы. Вывод этот ваш не на беседе со мной одной построен?
– Разумеется, нет. Я уже много лет опрашиваю людей – и примерно с таким же результатом. Если не вспоминают какие-либо катастрофы и первую любовь – то потомки англосаксов говорят о море, а потомки русских – о степях, лесах, реках…
– Возможно, в том, о чем вы говорите, и кроется большая схожесть палладийцев и меррилендцев, чем русских и англичан. Я читала их книги…
– В этом рассуждении есть резон. Особенно если учесть, как формировались первоначально иммиграционные потоки: у вас через всю Америку, иногда путь занимал не одно поколение; а у нас через Сибирь, и это тоже требовало определенных черт характера… Разумеется, осуществлялся своеобразный отбор: больше шансов прийти сюда было у людей легких, беспокойных – или гонимых… Поэтому и обычаи родины сюда попадали… как бы сказать… в походном облегченном варианте.
– Мы пытались ставить Шекспира, «Зимнюю сказку», – задумчиво сказала Олив, – и у нас самым скандальным образом ничего не получилось. И наш постановщик, его звали Самсон, Леонид Самсон, представляете? – он говорил, что его имя символизирует его смертельную борьбу с самим собой, – он был очень умным человеком, и он собрал наконец нас, актеров, и сказал: у нас никогда и ничего не получится, потому что мы живем на плоской земле, а Шекспир писал для тех, кто живет на круглой. И мне кажется, что я иногда понимаю, что он хотел сказать. Мы и вправду как-то странно неглубоки. На Хармони я разговаривала с бывшим художником. Он попал сюда, где ему предоставлялась полная свобода для творчества – и принялся разводить овец. Пьесы наших драматургов просты и понятны и даже милы иногда, но Бога в них нет. Я ведь почему бросила театр?..