Так или почти так рассуждала Марья Федоровна, и рассуждала, правду сказать, довольно верно; по всему видно, что она имела ум практический, или положительный. Не прошло и месяца, как она вступила в роль провинциальной барыни-хозяйки, как у нее все задвигалось и заходило.
Ротмистр мой только смотрит да глазами похлопывает. А как она приняла у себя с визитом мелкопоместных соседок, так только ахнули. Но кто прежде всех в доме на себе почувствовал ее влияние, так это сам ротмистр. Он до того сузился перед нею, что стал больше походить на лакея, нежели на барина.
На детей она сначала не обращала никакого внимания, пока не почувствовала себя беременною, — а с той поры и они поступили в ее ведомство, и они, бедные, стали чувствовать какую-то тяжесть. Девочка еще кое-как резвилась, а мальчик, бедный, тот совсем затих. Они как говорили, весь в отца пошел; и отец тоже хорохорился до первой острастки, а как на него прикрикнули хорошенько, так он — тише воды, ниже травы.
Во избежание же следующих острасток, которые он во множестве предвидел впереди, переселился он во флигель, неподалеку от дома, и зажил настоящим анахоретом{178}. Сначала приходил он в дом обедать, поужинать или просто спросить о здоровье дражайшей половины, но впоследствии совсем оставил свои визиты. Даже у человека, который приносил ему обед, он не спрашивал о здоровье Марьи Федоровны. Детей своих он видел только по праздникам и то с позволения жены. Впрочем, сильного стеснения в быту своем он не чувствовал, или, лучше сказать, не мог чувствовать. Большую часть дня он проводил или на псарне, или на конюшне, или же упражнялся в благородном занятии — стрелянием из пистолета в цель, которую устроил у себя в кабинете на случай дурной погоды. Надо заметить, что в этой комнате, кроме стула и цели, ничего не было, даже трубок и книжки, развернутой на четырнадцатой странице, и я не знаю, почему он называл ее кабинетом.
После первых припадков беременности, как я уже сказал, она начала обращать внимание на мужниных детей. Внимание это выразилося так: она каждый день исправно начала посещать детскую, что прежде делала в продолжение месяца один раз; потом начала учащать свои визиты; потом приходила смотреть, как кормят и чем кормят детей, как спать кладут, как поутру их умывают, как одевают. Большего попечения родная мать своим детям оказывать не может, а странно, дети ее не любили и даже боялися. Бывало, если только заплачет которое из них, то няньке стоит только сказать: «Мама идет», — и дитя в одно мгновение переставало плакать. Ту же тактику употребляли няньки, когда дети слишком разрезвятся, хотя это случалося весьма редко. Они смотрели настоящими сиротками, особенно мальчик. И девочка, сначала такая резвая, румяная, заметно побледнела и присмирела с той поры, как за нею начали так заботливо ухаживать.
Есть люди, которых все любит и все к ним ласкается; даже, говорят, их и бешеные собаки не кусают. К числу таких людей принадлежал и знаменитый Вальтер Скотт. А есть опять люди, которые ко всем ласкаются, а их или ненавидят, или боятся и ненавидят. К числу таких людей принадлежит и моя Марья Федоровна.
А может быть, и независимо от этой антипатии [есть] еще что-нибудь такое, почему мачеха детям кажется ненавистною.
Что бы там ни было, только дети под непосредственным наблюдением Марьи Федоровны бледнели и худели. А когда она встречалася со своим благоверным ротмистром, то только и речей было, что про детей, так что он уже начал ее просить, чтобы она поберегла себя, что дети, даст бог, и без нее вырастут.
Лето проходило, близилася осень. Дети давно уже ходили, а летом их не выпускали в сад побегать, бояся простуды: пруд, дескать, близко, сыро. Настала осень, и детей стали посылать в сад гулять, потому что теперь воздух холоден и пруд не может иметь влияния никакого, по физике Марьи Федоровны. А по физике ротмистра — совершенно все равно, лишь бы его борзые не хворали, потому что скоро начнется травля зайцев, а до детей ему какое дело? На то у них есть мать.
А между тем в селе показалася оспа. Нежному родителю и в голову никогда не приходило, что дети его из такой же плоти и крови, как и чужие дети, и что их так же само может постигнуть эта язва, как и чужих детей, кому не привита оспа. В Петербурге об этом не подумали, а в деревне и вовсе позабыли, и вот дети в оспе.
Марья Федоровна с горя сама даже слегла в постель и велела заколотить все окна и двери и окуривать покои уксусом; у ней у самой заботливый родитель позабыл привить оспу, а сама она, бедная, теперь только вспомнила. Вспомнила и захворала, а к тому еще и на сносе.
Дом был окружен, как зачумленный, куревом; детей перенесли к отцу во флигель. Бедный ротмистр чуть с ума не сошел. Наконец, все кончилось благополучно. Только мальчик ослеп, потому что у него и прежде глаза краснели и гноились. А девочка ничего, выходилась, хоть и попорченною немного. «Но это ничего, — говорила нянька шепотом, — зарастет; слава богу, что сама барыня захворали, а то и девочка бы осталася без очей, как вот барчонок».
А между тем роды близились. В доме все ходило на цыпочках, разумеется, кроме акушерки-профессорши, уже месяца три распоряжавшейся как в своем собственном доме. Все молчало и трепетало, а благоверный ротмистр, в ожидании, легавого щенка дрессировал. Наконец, все кончилось благополучно. Марья Федоровна разрешилася сыном, который и был во святом крещении наречен Ипполитом.
Обряд крещения был совершен отцом протоиереем, нарочно для этого случая привезенным из города. Воспринимали младенца, кроме дворянского предводителя и других, поважнее, помещиков и помещиц, даже и командир стрелкового батальона, в то время квартировавшего в их городе. Глядя на фалангу восприемников и восприемниц, можно было подумать, что ротмистр для такой радости готов с целым светом породниться или, по крайней мере, со всем уездом.
Пир по этому случаю был задан на славу. Была мысль у ротмистра устроить и сельский праздник для мужичков, но так как это случилося зимой, то хороводы и отложены до будущего лета, а вместо сельского праздника он предложил своим гостям, кому угодно, облаву на медведя. Желающими оказались все, не исключая и батальонного командира.
После родов Марья Федоровна страдала ровно шесть недель. Не подумайте только, чтобы она физически страдала, ничего не бывало: она на третий день после родов готова была на какой угодно гимнастический подвиг. Она страдала нравственно, и именно потому, что была в доме особа, которая распоряжалася совершенно всем и даже ею самою. Это была акушерка. А для Марьи Федоровны пытки не было хуже, как повиноваться кому бы то ни было.
Наконец, эти мучительные шесть недель кончились; с крестом и с молитвою акушерку выпроводили и двери заперли. Марья Федоровна вздохнула свободно и, принявши бразды правления, велела позвать к себе мужа.
Прошло полчаса — супруг не является. Марья Федоровна бесится и посылает сказать, что она его ждет. Посланный возвратился и сказал, что «они только что побрились и изволят одеваться».
Надо вам заметить, что ротмистр считал себя птицей высочайшего полета, и для него этикет, даже в отношении жены, был чуть ли не первая заповедь. У себя дома он бирюк бирюком, готов даже с собаками поесть из одного корыта. Но что касается вне дома, тут он совершенная метаморфоза, как выражается один мой приятель. А дом жены своей или квартиру — ротмистр боялся только проговорить самому себе, а в душе совершенно сознавал, что квартира жены для него чужая.
— Насилу-то выбрились! — так встретила Марья Федоровна своего ротмистра.
— Нельзя же, друг мой, приличие.
— А вот что, друг мой! Тут не приличие, а вот что: каковы ваши дети?
— Слава богу, ничего!
— Каково Коле?
— Ничего. Ослеп, совершенно ослеп.
— То-то, ослеп. Я вам говорила, что нужно будет оспу привить, — не послушали.
Соврала: никогда не говорила.
— Не помню, когда вы мне говорили, или я забыл.
— Забыли, сударь. Ну, да не в том дело, а вот что: у вас там помещение хорошее для них?
— Не совсем, друг мой! Тесновато.
— Не будет тесновато. Пускай они остаются с тобою, а бывшую их детскую я велю переделать для нашего сына. Понимаете?
— Понимаю, понимаю, мой друг!
После продолжительного безмолвия:
— Да вот еще что я хотела сказать: нянек я беру к себе, а для них, как они уже взрослые, то можно будет взять двух девок из деревни.
Муж охотно согласился. Ему эти няньки не нравились, особенно младшая: «Дотронуться нельзя, кричит, как будто ее укусили, да еще грозит барыней, а этих я заставлю плясать по своей дудке втихомолку», — так рассуждал ротмистр, подходя к колыбели спящего шестинедельного своего сына.
— Не правда ли, какое милое создание! — говорила Марья Федоровна, приподымая занавеску.