18 mai 1798.
Се n’est pas Rome que Mourom, mais je suis entouré de quelque chose de mieux: d’un peuple innombrable qui me comble d’affection…». («Муром, 18 мая 1798. Муром не Рим, но меня окружает нечто лучшее: бесчисленный народ, наперерыв старающийся выразить свою безграничную любовь…»)
«Niérekhta, 3 juin 1798.
Si vous prenez les eaux, moi je les traverse tantôt sur une chaloup, tantôt sur un ponton, tantôt dans une nacelle de paysans, qui, par parenthèse, sont infiniment plus aimables que, que… Chut! Faut pas dire, mais bien sentir cela!..» («Нерехта, 3 июня 1798. Вы пьете воды, я же переправляюсь через них то в шлюпке, то на понтоне, то в лодочках крестьян, которые, в скобках, бесконечно более любезны, чем… Тш! Этого не надо говорить, но надо уметь чувствовать!..)
Не хочет ли Павел вывести этот несметный народ, итак хорошо к нему относящийся, из тех жалких условий, в которые так недавно ввергло его рабство? Да, без сомнения, облегчив тяжесть его цепей. Но разбить их – это другое дело. Алексей Куракин может об этом думать, потому что в стране царей расстояние от князя до раба невелико. Западные философы должны были высказаться за свободу всех сословий: это были большей частью люди незнатные, естественные сторонники демократии. Российский император не может разделять их взгляда. Антиаристократом он будет охотно, но демократом, нет! Что его удовлетворило бы больше всего, это если бы перед ним и вокруг него распростерлись у его ног все подданные, без различия происхождения, звания и служебного положения, как мужики Мурома и Нерехты, которых рабство, хотя и только что народившееся, уже освоило с их ничтожеством: они лежат в пыли и поднимают только глаза ко всемогущему государю, глаза боязливые и умоляющие, – то есть, если бы водворилось всеобщее рабство. Если бы это было возможно, оно явилось бы воплощением всех грез, идеальным фасадом перестроенного здания! Что же касается перестройки в обратном смысле, то Павел отвергал о ней мысль с отвращением и ужасом. Изобразив самодовольно прием, оказанный ему в прибрежных деревнях Оки, он прибавляет: «Si jamais, si jamais… у a la réforme, il y aura à s’en aller!» И можно легко догадаться, что он хочет сказать. Но что противопоставит он освободительному толчку, внушающему ему мысль об отречении и бегстве, и приближение которого он, между прочим, предчувствует? Он совершенно не знает. Он именно мечтает, колеблется и идет на авось.
V
Со времени его вступления на престол, одно постановление, имевшее, по-видимому, много последствий и явившееся предвозвестником решительной перемены в общественном строе, привело в волнение крепостных и помещиков. В первый раз крестьяне получили распоряжение принести присягу новому государю. Это означало, что их души не числились уже больше лишь в имущественных инвентарях! В тех, кто приносил присягу, признавали личность, политические обязанности, а следовательно, и права! Они будут свободны!
Хотя в момент Пугачевского бунта Павел не скрывал, что осуждает его, с этого времени, вследствие одного из тех явлений самовнушения, которые так обычны в истории народных движений, он прослыл за поборника и будущего отмстителя крепостных масс, последовавших за успехами лже-Петра III. Сношения «претендента» с масонами, его привычка все осуждать и самый выбор приближенных способствовали распространению этих слухов. Его первые поступки, после получения им власти, подтверждали их: отмена 10 ноября 1796 года чрезвычайного набора рекрут, по десяти с тысячи, недавно предписанного Екатериной; указ от 27 ноября о допущении к правосудию «ищущих вольности людей»; отмена десятого декабря подати, собираемой хлебом, и замена ее по желанию крестьян денежным оброком. В то же время новый государь был холоден с господами и принимал по отношению к ним меры, носившие на себе отпечаток явного недоброжелательства. Нет больше сомнений, это предвестники освобождения!
В провинции, сначала в Орловской губернии, потом, вследствие распространения надежд и радостного ожидания, в губерниях Вологодской, Тверской, Московской, Псковской, Новгородской, Пензенской, Калужской и Новгород-Северской, мужики пришли в волнение. Возбуждаясь все больше и больше, они дошли до того, что уверили себя, будто свобода является не только желанием императора, но что она уже объявлена. Только господа это скрывают, но их хитрости будут разрушены. Крестьяне будут повиноваться одному царю, будут работать и платить подати лишь по его повелению. Даже в Петербурге слуги, большей частью крепостные, сговорившись, представили государю на плац-параде прошение в этом смысле.
Павел испугался, и даже больше, чем следовало. Движение не получило широкого распространения, и хотя, как во время бунта Пугачева или позже, в революционном кризисе, которого мы были свидетелями, сельское духовенство принимало в нем участие в качестве зачинщиков, оно не привело к серьезным беспорядкам. В одной Орловской губернии, во владениях Степана Апраксина, оно обратилось на один момент в восстание, и мятежники дошли до того, что выставили батарею из шести пушек, взятых в одной усадьбе и годных, впрочем, только для приветственных салютов.
«Слон вырос из мухи», – говорит в своих воспоминаниях Ф. П. Лубяновский, адъютант князя Николая Репнина, который был назначен для подавления восстания, и занялся им с тем большим усердием, что отдельные случаи грабежей и насилий касались некоторых из его ближайших родственников. Но в письмах к Павлу масон Поздеев, сам владелец огромного числа крепостных и известный своим дурным обращением с ними, метал гром и молнию: это была, по его уверениям, «манифестация умов, озаренных стремлением к независимости и анархии, распространявшейся по всей Европе!»
Гуманность Павла не устояла против искушения. Просители плац-парада были разогнаны нагайками и на прошении, которое они осмелились представить государю, последний собственноручно надписал резолюцию, отдававшую их всецело в руки их владельцев для учинения над ними наказания за их дерзость. Двадцать девятого января 1797 года манифест ясно и просто призвал крестьян к соблюдению их обязанностей в том виде, в каком они были установлены законами и существующими обычаями и, взяв себе в помощь целый корпус, Репнин без труда одержал верх над неприятельской артиллерией, что не помешало ему прибегнуть к возмездию, и, кажется, чересчур строгому. После сражения мысли Павла, по-видимому, еще больше перепутались.
Он не расставался со своими претензиями на популярность и даже со своим