В „Поэте“ Лермонтова изображены два поэта и две „толпы“. Прежде всего поэт, каким он должен быть, — вдохновитель сограждан
<…> Не выходя еще за пределы романтической проблемы поэт — толпа, Лермонтов придает одиозному для романтиков слову „толпа“ иной, облагороженный смысл. Но в том же стихотворении изображена и жалкая, современная толпа, которую „тешат блестки и обманы“. Ничтожной толпе соответствует ничтожный поэт <…>.
Оказывается, что толпа имеет такого поэта, какого она заслуживает. Тем самым поэт уже не „сын богов“ (так назвал его Веневитинов), но сын своего народа; и моральным состоянием народа определяется его значение.
В стихотворении „Не верь себе“ сначала дан как бы традиционный конфликт поэта и толпы <…>.
Но Лермонтов тотчас же разрушает обычное соотношение
<…> В „Не верь себе“ эта толпа отнюдь не идеализирована, но она трагична, и главное, она оправдана в своем равнодушии к поэтической бутафории. <…>
<…> Лермонтов не пошел <…> путем наименьшего сопротивления: он не соблазнился возможностью просто опрокинуть формулу, изобразив хорошую толпу и плохого поэта. В „Не верь себе“ поэт — выразитель опустошенного поколения — так же беспомощен и трагичен, как толпа.
<…>
В стихах <…> последних лет Лермонтов угадал уже возможность <…> поэта, который значителен не тем, что он от всех отличается, но тем, что он похож на всех, что он — проявленное, напряженное и получившее личную форму общее сознание»[487].
Романтическая оппозиция «Я — другие» отвергнута в другом стихотворении Лермонтова конца 1830-х гг. — в «Думе». По характеристике Ю. М. Лотмана, «поколение уже в первой строке характеризуется как „наше“. А это переносит на отношение субъекта к объекту (которое до сих пор мы рассматривали как антагонистическое в соответствии со схемой „я“ — „оно“) всю систему отношений типа „я — наше поколенье“. Субъект оказывается включенным в объект как его часть. Все то, что присуще поколению, присуще и автору, и это делает его разоблачение особенно горьким. Перед нами — система грамматических отношений, создающая модель мира, решительно невозможную для романтизма Романтическое „я“ поглощало действительность; лирическое „я“ „Думы“ — часть поколения, Среды, объективного мира.
Установив сложную систему отношений между „я“ и „оно“ („поколенье“), Лермонтов в следующей части стихотворения резко ее упрощает, объединив субъект и объект единым „мы“. Сложная диалектика слияния и противопоставления себя и своего поколения оказывается снятой»[488].
Эта же оппозиция «Я — другие» переосмыслена и в стихотворении «И скучно и грустно». Лирический герой обнаруживает пустоту и «ничтожность», в романтической поэзии приписываемые «толпе»:
Любить — но кого же? — на время не стоит трупа, А вечно любить невозможно…В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа. И радость, и муки, и всё так ничтожно.
(I; 286)
Поэзия Лермонтова и Бродского обнаруживает очевидное формальное сходство. В лермонтовских лирических произведениях и поэмах очень велика доля стихов, заимствованных у других авторов или из более ранних текстов самого Лермонтова. Эти повторяющиеся фрагменты текста в большинстве своем не являются цитатами в собственным смысле слова (они не привносят в новый текст семантику первоисточника), но обладают коннотациями «вторичности»[489]. Устойчивые поэтические формулы, цитаты из классической поэзии и автоцитаты составляют также основу поэтического «инструментария» Бродского. Б. М. Эйхенбаум связывал «вторичность» поэтического стиля Лермонтова с ролью автора как завершителя литературной эпохи: «Такая работа на чужом материале характерна для писателей, замыкающих собой литературную эпоху. Добывание нового материала и первоначальная его разработка составляет удел „младших“ писателей — поэтому они в своей работе и не достигают особой формальной законченности. Зато писатели, канонизирующие или замыкающие собой определенный период, пользуются этим материалом, потому что внимание их сосредоточено на методе. Метод Лермонтова в этом смысле — априорный: ему нужны сравнения и афоризмы, и он ищет их повсюду. Почти каждое его сравнение или сентенцию можно заподозрить как заимствованное или, по крайней мере, составленное по образцу чужих»[490]. Роль Бродского — также в известной мере роль завершителя русской и европейской поэтической традиции, а его тексты — своеобразная «энциклопедия» мировой поэзии.
Однако поэтические формулы у Лермонтова и Бродского все же несхожи функционально. В поэзии Лермонтова «чужое» или клишированное слово становится частью индивидуального языка, средством выражения личностного начала. В стихотворных текстах Бродского, напротив, даже «собственное» слово отчуждается от автора, превращаясь в обезличенную формулу; язык обретает независимость от стихотворца. Лермонтов в целом антириторичен. Бродский, напротив, риторичен демонстративно[491].
Другая особенность поэзии Лермонтова, присущая и стихотворным текстам Бродского, — установка на афористичность, вкрапление в ткань текста строк-сентенций; однако этот поэтический прием у автора «Части речи» и «Урании» не восходит именно к лермонтовским произведениям — он характерен, например, и для таких высоко ценимых Бродским стихотворцев, как П. А. Вяземский и Е. А Баратынский[492].
Любовную поэзию и Лермонтова, и Бродского отличает особый род автобиографичности. Д. Е. Максимов писал о лермонтовской поэзии: «Стихотворения некоторых из этих циклов [циклов, посвященных Анне Столыпиной, Екатерине Сушковой, Наталии Ивановой, Варваре Лопухиной. — А.Р.] дают возможность проследить не только какой-либо отдельный момент любовных переживаний лирического героя, но и фазу общего развития его отношений с возлюбленной, например возникновение его чувства, ее „измену“, нарастание скорби, вызванное ее „изменой“, охлаждение и т. д. (стихи к Н. Ивановой)»[493]. То же самое можно было бы сказать и о стихах Бродского, посвященных Марианне (Марине) Басмановой, большинство из которых составили книгу «Новые стансы к Августе» (1983).
Но наиболее очевидно сходство поэзии Лермонтова и Бродского на мотивном уровне. Соотнесенность инвариантных мотивов и оппозиций в текстах двух поэтов часто не подкрепляется цитацией лермонтовских строк: поэтика автора «Паруса» и «Выхожу один я на дорогу…» абсорбирована Бродским, превращена в трудноразличимую составляющую индивидуального поэтического языка. Для описания интертекстуальных связей такого рода, вероятно, подходит термин «резонантное пространство», введенный В. Н. Топоровым[494].
Тексты Лермонтова и Бродского образуют именно такое резонантное пространство. Но сходство на мотивном уровне иногда сопровождается цитацией Бродским лермонтовских произведений.
Кардинальное свойство поэзии Лермонтова — самопогруженность, самососредоточенность лирического героя, а ее инвариантный мотив — абсолютное, непреодолимое одиночество «Я». «Первая и основная особенность лермонтовского гения — страшная напряженность и сосредоточенность мысли на себе, на своем я, страшная сила личного чувства. <…> Лермонтов когда и о другом говорит, то чувствуется, что его мысль и из бесконечной дали стремится вернуться к себе, в глубине занята собой, обращается на себя. Нет надобности приводить этому примеры из произведений Лермонтова, потому что из них немного можно было бы найти таких, где бы этого не было. Ни у одного из русских поэтов нет такой силы личного сочувствия, как у Лермонтова», — писал В. С. Соловьев[495]. Одиночество проявляется прежде всего в любви, которая либо минула, либо если и живет в душе лирического героя, то «служит только поводом для меланхолической рефлексии»[496]. Отличительная черта лермонтовской поэзии, резюмирует критик-философ, — «одиночество и пустынность напряженной и в себе сосредоточенной личной силы, не находящей себе достаточного удовлетворяющего ее применения»[497].
Одиночество — это и инвариантный мотив поэзии Бродского. Одиночество в любви, — «Любовь есть предисловие к разлуке» («Горбунов и Горчаков», XII [II; 131]) — измена и разлука — проявление неизменного отчуждения «Я» и всеобщей разъединенности:
В этом мире разлука —лишь прообраз иной.Ибо врозь, а не подлемало веки смежатьвплоть до смерти. И посленам не вместе лежать.<…>Тем верней расстаемся,что имеем в виду,что в Раю не столкнемся,не сойдемся в Аду.
(«Строфы» («На прощанье — ни звука»), 1968 [II; 94])
Инвариантный образ разлуки у Бродского, еще в текстах, созданных до эмиграции, — разъединение, максимальное удаление друг от друга в пространстве: