Ей хочется быть самой собой, потому что именно она, а никто другой, сидит сейчас на крыше…
нет — на летней террасе в ожидании, когда же стрелы ярко-зеленой травы пробьют кровельное железо.
Неизвестно, чего ждет Илья, сидящий рядом с ней.
Быть может, того же самого?..
— А ты бывал в Париже, Илья?
— Да.
— А в Барселоне?
— Случалось.
— А Лондон с Римом и Флоренция тоже случались?
— Тоже.
— Но в Кельне ты не был, правда?
— Правда.
Вот и вся разгадка проплывающих мимо Елизаветы соборов-кораблей. Это — его корабли; те, на которых он какое-то время плавал, сначала — в качестве юнги или матроса, затем — стармеха, затем помощника капитана. А капитаном он так и не стал, помешала болезнь — и пришлось переквалифицироваться в лоцманы. Должность ответственная, но Илья с ней справляется, вон как аккуратно он вводит суда в Елизаветину бухту.
— Скажи, ты видишь то же, что и я? — спрашивает Елизавета.
— Нет. Но что-то похожее.
— Там, наверное, здорово — в Барселоне, в Париже… Лучшего и желать нельзя. Права я?
— Не знаю. Лучше всего — здесь.
Елизавета хмурится: интересно, куда это подевалась Ильинская абсолютная честность? Рикиси Онокуни простодушен и не слишком развит, но даже он понимает: Барселоно-Париж не идет ни в какое сравнение с Питером. Городом пусть и красивым, но до дыр изученным и потому — обыденным. Надоевшим, как старые обои в прихожей их с Карлушей квартиры: мелкие букетики незабудок в очередь с крупными букетами львиного зева. Елизавета раз двадцать намеревалась их поменять, но так и не поменяла. В случае с Барселоно-Парижем она бы не раздумывала так долго. И Илья вряд ли бы раздумывал, будь он здоров… Ведь там, во всех этих чудесных городах, он наверняка был здоров. И, возможно даже, счастлив.
— Лучше всего здесь и сейчас. Вот что я хотел сказать.
Здесь — на крыше. Сейчас — рядом с Елизаветой. Это похоже на правду, во всяком случае, Елизавете хочется верить, что это правда. Она и сама чувствует то же самое, хотя Илья не ее парень и не смог бы стать ее парнем ни при каких, даже кэтрин-зэтовских обстоятельствах. Он гей, он неизлечимо болен, и пришлось затратить огромное количество усилий, чтобы летняя терраса на кровле все же состоялась. Сначала Елизавета сражалась с наглухо задраенным окном, чуть ли не зубами отдирала неподвижные, залитые краской шпингалеты. Окно поддалось минут примерно через пятнадцать, когда она уже совсем выдохлась и всерьез рассматривала два варианта: первый, умиротворяющий — отказаться от идеи вылазки на небо и заменить ее обычной тихой беседой в помещении. И второй, экстремальный — выбить стекла к чертовой матери и выйти наружу через осиротевшие рамы. Последний вариант таил в себе и некоторую, весьма немаленькую, опасность: что, если она не рассчитает силу удара и осколки брызнут во все стороны? Заденут ее, заденут и без того слабенького Илью. И его кровь, со спящим в ней вирусом, разлетится по комнате, подобно все тем же стеклянным осколкам. Нет, она вовсе не боится этого (а если и боится — то самую малость), а вот Илья… Неизвестно, как его организм отреагирует на порезы и — возможно — глубокие раны.
Вариант с тихой беседой все же предпочтительнее.
Елизавета как раз собиралась тактично сообщить об этом Илье. Намекнуть на горящую внизу помойку, а лучше — на помойку, которую не удосуживались вывезти в течение последних трех недель. А лучше — на выброс на ЛАЭС и «слу-ушай, совсем из головы вон: ЛАЭС-то крякнулась слегонца, радиоактивное облако движется в сторону города, уже накрыло Ломоносов и Мартышкино, и лучше нам повременить со свежим воздухом». Но в тот самый момент, когда Елизавета совсем уж собралась возвести чудовищный поклеп на персонал Сосновоборской атомной станции,
окно…
Нет, оно не поддалось. Не случайно поддалось, не вдруг, — ощущение было таким, что нечто (или некто), стоящий за ним, просто и без всяких усилий толкнул створки. Р-раз — и они распахнулись, впустив в комнату не множество разных запахов, а один-единственный — нагретого солнцем железа. Следом за запахом потянулись звуки, этих-то было не счесть: шорохи, вздохи, хлопанье невидимых крыльев, далекие автомобильные гудки, обрывки чьих-то голосов, обрывки музыки — то приближающиеся, то отдаляющиеся. И в то же самое мгновение Елизавете смертельно захотелось услышать голос ТТ, а не малахольный попс, малахольный рэп, малахольный шансон. Никто не имел большего права на это небо, эти крыши, эти облака, чем он. И тогда вопрос кто открыл окно отпал бы сам собой. Ребенку ясно, это сделал Голос, приходящий на помощь именно тогда, когда это особенно нужно.
Но никаких знаков свыше (от голоса ТТ) не поступало.
Напротив, малахольный рэп и малахольный шансон продолжали наступать при активной поддержке с воздуха. А авиационные бомбы — по закону подлости — метала ненавистная Елизавете Катя Дрель с ее основательно подзабытым, но от этого не менее ненавистным хитом про джагу-джагу.
А потом все стихло (наконец-то!), музыка и голоса убрались с крыш, и Елизавета обернулась к Илье:
— Ну, ты как?
— Хорошо. Очень хорошо.
«Очень хорошо» означает изменившееся лицо Ильи. Оно выглядит гораздо более оживленным, чем обычно, щурится, жмурится, морщится.
Убедившись в том, что Илья относительно благополучно пережил вторжение улицы в прежде закупоренный наглухо дом, Елизавета принялась исследовать подступы к импровизированной терраске. От края окна ее отделяло сантиметров пятьдесят, в крайнем случае — восемьдесят. Всего-то и нужно, что спустить ноги вниз и спрыгнуть на железо: плевое препятствие даже для Елизаветы с ее, весьма сложными, отношениями с физкультурой и спортом. Но как переправить сюда Илью, который даже ходит с трудом?
Как-нибудь.
Сначала нужно позаботиться о том, чтобы с относительным комфортом разместиться на железе, пока сквозь него не пробилась трава.
— Не будешь возражать, если я возьму парочку одеял? Постелим себе под задницы, чтобы было помягче…
— Нет, конечно, хоть все забирай.
Прихватив с Ильинской кровати пару одеял — одно тонкое, суконное и одно ватное, — Елизавета перелезла на площадку и постучала ногой по крыше, проверяя ее крепость. В ответ крыша загудела. Но не резко, а приглушенно и ровно, как будто в невидимой печке вдруг вспыхнул невидимый огонь. Теперь остается уложить одеяла под окном (сначала суконное, затем ватное) — и часть дела сделана!.. Так Елизавета и поступила, и даже минутку посидела на одеялах: что ж, неплохо и довольно мягко.
Мягко для твоей жопищи, подумала она в стиле Праматери, а Илье, наверное, будет не очень удобно; кости, обтянутые кожей, обречены на страдания всюду.
Придя к таким неутешительным выводам, Елизавета снова вернулась в комнату, сгребла с кровати все оставшееся тряпье и прикинула на ходу: еще три одеяла поверх уложенных и два — Илье, чтобы не замерз, а она уж как-нибудь перекантуется в своем свитере.
— Закрой глаза, — сказал Илья, когда Елизавета сообщила ему, что площадка готова, и, если он не передумал, можно переместиться на нее.
— И начать считать? Желательно на немецком?
— Можно не считать.
Она не послушала Илью и, закрыв глаза, начала считать. На немецком. И получилось даже не до zwanzig, как в прошлый раз, а до vierzig;[24] русская составляющая потянула еще на тринадцать… нет, четырнадцать. Итого — пятьдесят четыре, показатели Ильи все же ухудшились, хотя и не кардинально. На пятидесяти четырех он ухватился за Елизаветино плечо. Дыхание пусть и учащенное, но без особенных сбоев, отметила про себя Елизавета, — уже хорошо.
— Ну, чего будем делать дальше? — спросила она. — Сам-то ты не переползешь.
— Я постараюсь.
— Не получится. Ты слишком слабый.
— Слабый, но не настолько, — уперся Илья.
— Ты слабый. А я сильная. Я тебе помогу.
— Интересно, каким образом? Возьмешь деточку на ручки? — в обычно глуховатом, лишенном каких-либо эмоций голосе Ильи засквозила злая ирония.
— Хорошая идея, — спокойно ответила Елизавета.
— И как ты себе это представляешь?
— Как взять деточку на ручки. Как же еще?..
У Елизаветы нет и не было знакомых, которых можно взять на руки. Прежде всего имеются в виду дети. Как дочь Бельмондо-героя, она не подходила к ним ближе чем на метр. Как дочь Бельмондо-комика, она широко улыбалась им, когда они смотрели на нее. И наблюдала за ними, когда они отворачивались, переключаясь на свои детские дела. Единственный ребенок, которого она знает лично, — Аркадий Сигизмундович, но это знакомство можно считать весьма поверхностным, шапочным. На руки можно взять животное — котенка или щенка, или взрослую кошку; или взрослую собаку карманного формата — чихуахуа по кличке Дженис. Подобные манипуляции обычно проделываются и с куклами, но отношения с ними не складывались у Елизаветы никогда. Сначала — из-за двух страшных пупсов-Кали. Затем — из-за трех кукол Барби. Добряк Карлуша покупал их маленькой Елизавете по собственной инициативе и очень удивлялся, когда через день (максимум — неделю) находил фрагменты расчлененных пластмассовых тел в самых неподходящих местах. И только после того, как голова последней Барби (с дырками вместо глаз и рта) обнаружилась в заварочном чайнике, счел нужным поинтересоваться: