сени холоп, полыхнул факел. — Слово и дело кличут. Стрельцов за воротами, что кур нерезаных.
Шалуны, что держали Подреза на весу, выпустили ношу, и Подрез, не сумев удержаться, грохнул. Уже на полу он выругался матом.
Бах! — донёсся далёкий выстрел. Из выломанных дверей тянуло холодом, огонь факела мотался на сквозняке.
— Сенька Куприянов привёл. Мы не смеем... — путанно толковал холоп. Возбуждённый и не сказать чтобы испуганный вестник, бритый молодой малый, пьяно качнулся и стал, придерживаясь за косяк. — Боярин, кричат, с ними воевода князь Василий. Кричат, изменник ты великому государю.
Бах! Стрельцы налили неспешно, с расстановкой, напоминая о себе с внушающей уважение настойчивостью.
Стылая звёздная ночь подступала сразу за дверью.
Мало кто из подьячих не протрезвел при дурных вестях, на ногах гости не твёрдо себя чувствовали, но в лицах обозначалась пытливая мысль. И только Полукарпик, угодливо изогнувшись под Федькой, ничего себе на особицу, наперекор обстоятельствам не думал. Легонько постанывая и причитая, он ожидал разрешения всех вопросов от сжимающей ухо руки.
Опамятовавшись, матерился Подрез: туда и сюда такого сякого Сеньку Куприянова!
— Не открывать! — распорядился он. Взгляд на жавшихся к стенам гостей: — Этих... не выпускать!
Оттолкнув холопа, Подрез бросился к выходу, в сенях его встретил новый выстрел. Федька оставила Полукарпика и, недолго думая, кинулась за хозяином — перескочила поваленную дверь и очутилась во дворе.
В багровом свете огней между постройками дрожали чудовищные тени. Мелькнул белый кафтан Подреза, и Федька его потеряла — споткнулась о тело.
Тоже белое. Голое распластанное тело. Без головы.
Невольно отшатнувшись, она разглядела тут же второго — навзничь, запрокинув острую бороду, лежал кто-то из гостей. А у трупа, не вовсе мёртвого, обнаружилась голова — под спутанной гривой волос. Головы не различишь, зато развалились груди. Упившаяся до бесстыдства Подрезова девка.
Осмотревшись, Федька не нашла поблизости одежды. Тогда, беззастенчиво толкая мужчину — тот всхрапнул, — вытащила из-под него смятый кафтан и прикрыла девкину срамоту. Мужчина этот был, кажется, Михалка Мамоненок, плешивый, с долгим лицом страстотерпца старик.
По двору бегали с пищалями и бердышами холопы, теснились под частоколом возле ворот. С улицы доносились угрозы, холопы мазано взлетающими голосами отбрёхивались далеко не мирно. Там, где свет факелов путался, в чёрных провалах тени светлячками колебались зажжённые фитили.
Бабахнули на улице и сразу здесь — сизая вспышка озарила человека, звонкий удар выстрела. И те, и другие, что нападавшие, что осаждённые, благоразумно садили пули в брёвна разделявшего их тына.
— Ура-а! — приветствовал пальбу легкомысленный выкрик.
В тёмном небе над розовым отблеском крыши куролесил пожарный мальчишка. В него не стреляли.
Ниже в бревенчатой громаде дома обозначились болотные огни окон. Федька разглядела зев двери, на лестничном рундуке, выбросив руку между балясинами перил, лежал человек. Трудно было понять, шевелится он или нет.
В ворота били чем-то тяжёлым, подпёртые изнутри косо поставленными слегами, они раз за разом вздрагивали, но держались. Отсюда пальнули в левый створ, пуля выбила щепу, и стрельцы ослабили натиск — перестали бить. Зато послышались матюги, осаждающие горячились, кричали, что все здесь перевернут туда и сюда, дай только срок доберутся до таких-разэдаких государевых изменников.
Вращаясь огненным колесом, в звёздное небо взвился факел и через зубья частокола свалился на улицу.
Оттуда ответили озлобленным воплем.
Не задержавшись, с шуршанием и шипением факел взмыл обратно, почти угаснув, хлопнулся посреди двора — брызнули искры. Похоже, враждующие стороны настроились на долгую и основательную осаду, развлечений им было не занимать.
Озираясь, Федька обратила внимание, что не вся челядь набежала к воротам. Между строениями метались голоса, в глубине двора что-то куда-то тащили и перетаскивали, распоряжался едва соображающими слугами Подрез, доносились свирепые выкрики, чудились оплеухи, кто-то падал, чего-то ронял. Горластая прежде подьяческая братия пропала — у кого соображение оставалось, попритихни, остальным и прятаться нужды не было — они заранее удалились в блаженные поля беспамятства.
Федька начала отступать, имея на уме укромную калиточку на задворках, которую успела присмотреть в своих блужданиях. Она пробиралась окольными путями, останавливаясь, чтобы разобрать значение теней и звуков... И попалась.
Достала её рука — за бок.
— А-а-га! Ты-всё-мол-чишь... — проговорила темнота по слогам.
Человек стоял или сидел — чёрт знает что делал в простенке между срубами, — забился. И, значит, не зря забился, если поймал-таки себе жертву.
— Что ты молчишь? Нет, Феденька, — произнёс он в несколько приёмов, — не молчать должен, а по... почитать.
Шафран.
— Отпусти, мне больно, — сказала Федька.
Он подумал и отпустил.
— Вот ты мне гадость сказал... Вот ты молчал... молчал и гадость сказал. Отпусти! Ишь ты какой, — кривлялся он в щели, где Федька его почти не различала. — А я что... я ведь по роже... Феденька... Я твой начальник... отец я тебе, Феденька, — зыбко перебираясь голосом от слова к слову, он едва не свистел из последних сил, выдувая слог «феее», когда добирался до утомительно длинного, требующего сосредоточенности «Феее-деее-нька-аа».
Следовало, наверное, уйти, но Федька стояла, вспомнив Елчигиных. Она никогда их надолго не забывала, а вспомнила сейчас и забилось сердце.
— Где мои засранцы? — спросил из щели Шафран — на удивление складно.
Федька, понятно, не ответила.
— Все в дым пьяные, — сам сообразил Шафран. И после некоторых колебаний выпал из темноты.
Обвиснув на подчинённом, Шафран, как видно, задумался о нелёгких обязанностях начальствующего лица, однако эта мысль ему не далась и, проделав подспудный путь, вильнула в сторону:
— Плохо мне здесь, Феденька. Мне здесь, Феденька, нехорошо. Не хорошо, а плохо.
Он пытался очертить в воздухе нечто такое, что могло бы вместить в себя это самое «плохо» во всей его многозначной сложности, но потерял равновесие. Почему Федька и вынуждена была некоторое время с ним бороться, чтобы удержать от новой попытки пуститься в объяснения. Шафран обиделся, затих и молвил с укоризненной горечью:
— Всё, Федя, в жизни поддельное. Всё! Всё подлог и блядство!
Любопытные свидетельства столь прискорбного положения вещей мог бы, наверное, сообщить Шафран, если бы его полуночный собеседник располагал досугом внимать. Но Федька уважения начальнику не оказала — до того ли было, когда разнёсся густо начиненный матюгами голос воеводы. Пальба и всякие необязательные перебранки стихли, один лишь Шафран, не разобрав, кто говорит, продолжал маловразумительные свои речи.
Надсаживаясь свирепым криком на всю слободу, князь Василий предрекал таким-растаким изменникам то же самое, в сущности, что много раз уже обещали до него