Вершул склонил свою красную как сосновый ствол голову и вышел, а ксендз Муховецкий, обычно сдерживавший князя, умоляюще взглянул на него.
— Знаю, отец, чего вы хотите, — сказал князь-воевода, — но иначе быть не может: это необходимо ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, ради достоинства нашего и блага Речи Посполитой. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто этого разбойника не боится и обращается с ним как с разбойником, который хотя и свидетельствует в письме о своей покорности, но держит себя на Украине словно удельный князь и причиняет Речи Посполитой такое бедствие, какого она давно не испытывала.
— Мосци-князь, он пишет, что отпустил пана Скшетуского, — робко сказал Муховецкий.
— Благодарю от имени Скшетуского за сопоставление его с разбойниками. — Князь нахмурил брови: — Ну довольно! Я вижу, — продолжал он, обращаясь к полковникам, — что вы все, Панове, подаете голос за войну; такова и моя воля. А потому пойдем на Чернигов, заберем по дороге шляхту, а под Брагином переправимся, оттуда уже придется идти на юг. А теперь в Лубны!
— Помоги нам, Боже! — воскликнули полковники.
В эту минуту отворилась дверь, и на пороге показался пан Растворовский, наместник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы.
— Мосци-князь, — воскликнул он, — мятеж ширится! Розлоги сожжены, в Васильевке полк уничтожен до единого человека…
— Как? Что? Где? — раздалось со всех сторон.
Но князь дал знак рукой, чтобы все умолкли, и спросил сам:
— Кто же это сделал: бродяги или какое-нибудь войско?
— Говорят, Богун.
— Богун?
— Точно так.
— Когда это случилось?
— Три дня тому назад.
— Вы напали на след? Захватили "языка"?
— Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли назад в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкасам, а другая — к Золотоноше и Прохоровке.
Пан Кушель воскликнул:
— А, значит, я встретил отряд, шедший к Прохоровке, о чем уже докладывал вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун остановить движение крестьян за Днепр; потому я и отпустил их.
— Глупость сделали вы, пане, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, — сказал князь.
Вдруг он схватился за голову.
— Боже милостивый, теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне. Богун покушался на невинность княжны Курцевич. Теперь я понимаю, зачем сожжены Розлоги. Верно, девушку похитили. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкасам; Быхо-вец с пятьюстами человек валахов пусть идет в Золотоношу и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей!
Потом он обратился к полковникам:
— А мы, панове, двинемся на Розлоги и в Лубны.
Полковники вышли из домика старосты и бросились к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход. Спустя немного полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой. Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее войско, а дальше, на зеленом холме, метался и вздрагивал еще посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прошло уже половину тела, но несчастного атамана ожидали еще долгие часы мучений, прежде чем смерть могла успокоить его. Теперь он не только был жив, но провожал проходившие мимо полки страшными глазами, точно говоря им: "Пусть покарает вас Господь, детей и внуков ваших до десятого поколения, за эту кровь, раны и муки… Да пошлет он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; да будете вечно умирать и не находить ни жизни, ни смерти". И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в синем жупане, и не в дворцовых покоях, а под открытым небом, на колу, но мучения его и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу, такую ненависть, что все поняли, что он хотел сказать… И полки молча проходили мимо, а он возвышался над ними в золотистом блеске полудня и сверкал на только что выстроганном колу, как факел. Князь проехал, даже не взглянув в его сторону; ксендз Муховецкий осенил несчастного крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то юноша из гусарского полка, не спрашивая ни у кого разрешения, взъехал на пригорок и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом прекратил ее муки. Все вздрогнули при виде такого дерзкого поступка и, зная суровость князя, считали юношу уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно проехал дальше и только вечером велел позвать к себе юношу. Подросток стоял перед князем ни жив ни мертв, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами. Князь его спросил:
— Как тебя зовут?
— Желенский.
— Ты выстрелил в казака?
— Я, — пролепетал бледный как полотно юноша.
— Зачем же ты это сделал?
— Я не мог видеть его мучений.
А князь вместо того, чтобы рассердиться, сказал:
— О, когда ты увидишь, что делают они сами, то ангел сострадания покинет тебя; но так как ты в своей жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.
Все удивились, что дело кончилось так счастливо, но вдруг дали знать, что пришел отряд из Золотоноши, и мысли всех приняли другое направление.
XXIII
Войска пришли в Роалоги уже поздно вечером, при свете луны. Здесь они и застали Скшетуского, сидевшего на своей Голгофе. Рыцарь был почти без памяти от пережитых им мучений, а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собой, чтобы утешить его, особенно — пан Лонгин Подбипента, который уже три месяца был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новый обет — строго поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику какое-нибудь утешение. Между тем Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Тот, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия и ждал. Пан Ян с рыданием бросился к нему; князь прижат его к груди, целовал в голову, а присутствующие заметили слезы на его глазах.
— Я рад тебе, как сыну, ибо думал, что никогда больше уж не увижу тебя, — сказал, оправившись, князь. — Перенеси же мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как капля исчезает в океане, так пусть исчезнет и твое горе в общей скорби. В то время когда дорогая отчизна наша в такой опасности, всякий истинный муж и воин не должен плакать о личном горе, он обязан поспешить на помощь общей нашей матери и найдет успокоение в сознании исполненного долга, или же падет славной смертью, за что удостоится вечного блаженства.
— Аминь! — воскликнул ксендз Муховецкий.
— Лучше бы я видел ее мертвой! — простонал Скшетуский.
— Плачь, ибо велика твоя потеря, и мы с тобой поплачем, — ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам! Но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уже не принадлежит мне. Знай и то, что завтра мы выступаем на войну.
— Я пойду за вашей светлостью хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне так тяжело. Нет, не могу… не могу…
И несчастный воин то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.
— Ты сказал уже: да будет воля твоя! — произнес сурово ксендз Муховецкий.
— Аминь! Аминь! Я подчиняюсь воле его, но… с болью, — ответил прерывающимся голосом рыцарь.
И видно было, что он пересиливал себя. Его страдания вызвали слезы у всех присутствующих, а особенно чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками. Последний складывал руки и твердил жалостно:
— Братец, братец, сдержись!
— Слушай! — сказал вдруг князь. — Я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам, он разбил в Васильевке моих людей. А потому не печалься, — может быть, он еще не похитил ее; иначе к чему ему были идти в Лубны?
— Да, это возможно! — закричали офицеры. — Бог сжалится над тобою!
Пан Скшетуский открыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда засияла в них, и он бросился к ногам князя.
— О, князь, всю жизнь, всю кровь!.. — воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что пан Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по его лицу было видно, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды и говорили, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую избу и принесли туда меда и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог — до того сжималось горло; зато товарищи его пили за десятерых и, подвыпив немножко, принялись обнимать и целовать его, дивясь его болезненному виду и худобе.