поэтому кажется, что мы, балерины, – я понимаю, что пьяна, и голос мой немного странный, как и те ирисы, которые Глеб мне так и не подарил, – кружимся, не переставая. Важно показывать хорошую амплитуду и четкие формы. Нужно соблюдать равновесие. Без перекосов плеч и бёдер. Тут, – я встаю и показываю на область живота, – должна быть ниточка, она тянется вверх. Колени должны быть прямыми, не забыть про подъем. Смещать стопу или подпрыгивать нельзя. Понимаешь? – пытаюсь придать голосу серьезности, но не получается, я снова срываюсь на смех.
– Понимаю. А голова? Не кружится?
– Нет, – растягиваю я свое отрицание. Вино с каждой секундой все больше овладевает моим телом. – Надо найти точку. В зале. И смотреть туда. Найти, как правильно сказать, ориентир.
– Как в жизни?
– Ну да.
Глеб сажает меня на бордюр и начинает осматривать. Мы оба нетрезвые, наши движения смазанные и слегка неловкие. От этого смеяться начинаем сильнее. Словно заражаемся друг от друга.
Глеб проходит пальцами сначала вдоль бедра, не забывая про внутреннюю сторону и чувствительную кожу. Мурашки в момент покрывают мое тело. Мне нехолодно, на улице еще достаточно жарко, несмотря на вечернее время.
Он перебирает пальцами вдоль ноги, словно играет на фортепьяно. И смотрит на меня не отрываясь. Смех стихает, а напряжение возрастает. Предгрозовое небо и предштормовое море.
Он доходит рукой до лодыжки. А меня простреливает в том месте, где его кожа касается моего маленького шрама. Резко убираю ногу. Но не получилось. Он в мгновение заключает ее в кольцо своих пальцев, словно надевает жесткие оковы. Нельзя ни сдвинуться, ни увести ногу в сторону. Хочется стряхнуть эти кандалы, сейчас они тянут меня на дно. В нашем предштормовом море уже образуются большие волны, а на берегу вывешен Красный флаг.
– Что это?
– Ты о чем?
– Не придуривайся, Мила. – Он притягивает мою лодыжку к себе ближе, находит эти маленькие шрамы. Их сразу ведь и не увидишь, только если присматриваться или проводить рукой, так, как сделал Глеб. Я отвлеклась за этот день, забылась, что даже ни разу не вспомнила про больную ногу, про то, что мне нельзя сейчас давать большую нагрузку на нее. А мы ходили, ходили сегодня, фуэте это неудавшееся…
– Шрамы.
– Я заметил. Откуда они?
Нижняя губа начинает подрагивать. Этот вопрос, который я так боялась от него услышать. Почему? Потому что тогда мне надо будет рассказать все с самого начала. Рассказать, как однажды одна балерина, которая мечтала танцевать в Большом театре, лишилась мечты. Я ее потеряла. Вместо лидирующих партий, что я так хотела исполнять, меня ждала только судьба зрителя. Разве это не печально?
Глеб всегда звал меня “балеринкой”. Мне это нравилось. И когда после нашего с ним расставания, я снова услышала это заветное слово, поняла, что хотя бы в его мыслях я та, кто исполняет хитрые па, делает идеальные тридцать два фуэте, а потом кланится в неподражаемом реверансе.
Он видит, что я еле-еле сдерживаю слезы. Боюсь показать их. Они призрак ушедшей мечты.
Глеб двигается ближе ко мне. И просто обнимает. Я кладу голову ему на плечо. И меня прорывает.
Я не знаю, всему виной алкоголь, который все еще был в моей крови, уютная атмосфера города или руки Глеба, что гладили меня по волосам. Нежно так, аккуратно. Каждое его касание я ощущала как теплую волну. Так странно, у нас перед глазами было предштормовое море, предвестник настоящего урагана. Он опасен, возможно, смертелен. Но он обошел нас стороной. И такое случилось в первый раз.
– В тот вечер мы репетировали одну постановку. Это не был классический балет, но с его элементами. Знаешь, сейчас стало модным совмещать классику и современный танец. Очень интересно получается. Особенно это ценится в Европе. Там вообще, оказывается, балет немного другой. В той постановке я не участвовала. Меня попросили выйти и порепетировать. Я же была на стажировке. Вот, как объяснили, это один из этапов обучения. Несмотря на то, что плохо себя чувствовала, я пошла. Для меня танцевать через боль нормально. Для артиста нет такого понятия как “плохое самочувствие”. И …
В глаза Глеба я смотреть пока не могу. Боюсь увидеть в них жалость. Я перед ним сейчас более открытая, чем когда-либо. Любое обидное слово, даже взгляд, просто убьет меня.
– Его звали Пьер. Я его никогда не видела, но именно с ним меня ставят в пару. Почему-то он мне сразу не понравился. Не было какого-то притяжения. Когда только начинаешь танцевать с партнером, должно появиться вот это чувство уверенности. Тепло, комфорт, доверие. Для меня это три основных условия. Тогда не было ни одного попадания. Мне бы обратить на это внимание, задуматься. Да что угодно!
– Он тебя уронил?
– Да. Была высокая поддержка, сложная. Я неудачно упала на левую ногу и повредила лодыжку. Повреждение голеностопа – так мне объяснили в больнице. В документах значится длинное какое-то название этой травме. Мне было это неважно.
– Что было потом? – слезы капали беззвучно, а Глеб приподнял мою голову и большими пальцами стирал эти капли. Дарил короткий поцелуй сначала в губы, а потом щеки.
– Мне требовалась операция. Отец решил, что надо делать во Франции. О чем-то сам договаривался, оплачивал все. Мне казалось тогда все бессмысленным. Я… меня словно лишили жизни, но я еще дышу, вижу, слышу. Было странно. У того, кто живет балетом, забрали его. Именно тогда поняла одну важную вещь, Глеб. Я же ничего и не умею, кроме того, как делать па. Нас с первого класса Академии готовили к тому, что это наша профессия. То есть вот они, маленькие семилетние девочки, а их судьба уже решена. Мы шли к ней. Мечтали, как будем играть и танцевать на сцене. А когда это все рушится, оказывается, что я ничего не знаю и не умею.
Глеб гладит мои шрамы. Находит первый, тот, что часто ноет. Проходит пальцами по каждой неровности. В груди щемит, словно не хватает воздуха. А глаза снова наполняются слезами. Они чище.
– Но ты танцуешь, Милка. Красиво, обворожительно. Каждое твое движение – и я разбивался на осколки.
Я посмотрела в его теплые глаза. В них отражались блики от фонаря. И я словно видела эти осколки.
– С моей травмой танцевать классический балет нельзя. Эту правду я принимала долго. С каждым днем, с каждой фразой врача я умирала. То, что я строила в себе годами, по кирпичику разрушалось, падало. Не осталось практически ничего. И это было тяжело. Понимать, что так все