Неудивительно, что Пяст, как известно, прервал отношения с Блоком после обнародования поэмы «Двенадцать», сделав это публично, через газету: «В понедельник 13 мая общество «Арзамас» объявило «Вечер петроградских поэтов», в числе участников которого значусь и я. Вынужден заявить, что согласия на помещение моего имени я не давал и выступать на вечере с такою программою и с Рюриком Ивневым и Александром Блоком не считаю возможным»61.
Войдя в оппозицию к новому строю, Пяст стал как никогда предаваться культурной работе – в частности, журналистике и переводам. В 1919 году он начинает пристально заниматься теорией декламации и соответствующей педагогической практикой в Институте живого слова62. Противопоставляя «свиному рылу декламации» (О.Мандельштам) собственно поэтический подход к звучащему стиху, он проповедует закон неприкосновенности звуковой формы, предполагающий приблизительную изохронность, то есть равенство во времени произнесения ритмически соответственных стихов (ускорение и замедление допустимы только как исключение, как «музыкально обоснованный» прием), соблюдение ритмических, а не словарных ударений, равенство пауз, тактичное подчеркивание звуковых повторов63. Но, человек предвоенной культуры, «закоренелый символист», как называл его С. Городецкий64, Пяст иногда воспроизводил лозунги, выглядевшие довольно наивно в контексте народившейся новой литературной науки. Естественно, что они вызывали критику, например, Б.М.Эйхенбаума:
«Он говорит о каком-то «содержании» и об «отвлеченной (?), посредствующей (?) форме». Потом он говорит еще о том, что слово – синтез всех искусств и что «при восприятии словесных произведений воображения ум (?) должен работать особенно интенсивно». Этими туманными намеками открываются пути ко всем изношенным банальностям, с которыми В.Пяст сам хочет бороться. Если есть форма посредствующая и содержание, то да здравствует психологическая декламация! Если слово – синтез искусств (скучная и бесплодная метафора!), то да здравствует она же, заботящаяся о том, чтобы слушатель «видел» каждое слово, чтобы он слышал в звуках шум моря, пение птиц и т. д. <…> Предоставьте слову его место – не играйте метафорами! В Пясте говорят традиции символизма – нам их не надо. Никакой живописи или скульптуры, никакой архитектуры (!), никакой музыки и никакой пантомимы в словесном искусстве нет, а есть законы общие всему искусству как таковому, и есть свои, специальные, отличающие его от всех других искусств»65.
Что касается поэтического творчества Пяста, то его несозвучность наступившей эпохе была самоочевидна. Вот характерный отчет о его творческом вечере:
Из своих произведений он читал отрывки из поэмы «Грозою дышащий июль». Какого бы, вы думали, года этот июль? Наверное, 1917, 1918 или 1919 гг. Ничуть не бывало. Поэт Пяст живет не революцией, нет, а вдохновляется июлем 1914 года. Тогда все буржуазные поэты, как один, встали на защиту матушки-России против кровавого Вильгельма. Даже «нежный и единственный» Игорь Северянин хотел «вести на Берлин» своих читателей. Вот одну из таких громоносных поэм и продемонстрировал Вл. Пяст. В этих отрывках вспомнил и убийство эрцерцога австрийского в Сараеве, и переписку Вильгельма с Николаем II, наконец, самого Вильгельма в страшном образе, с «провалившейся грудью» и авиаторов Гарро и Нестерова, отважно протаранивших немецкие цеппелины и т. д. <…> Из лирических стихов, входящих в неизданную книгу стихов «Львиная пасть», нельзя не упомянуть о стихотворении «Моему сыну», где автор говорит: «Пусть будет тебе неведом малодушный страх пред здешней пустотой. Благослови тебя Господь» и т. д. Мне хотелось бы успокоить поэта, сказав, что его сын наверное не будет знать того страха перед здешней пустотой, каковым наделен он сам66.
В 1922 году Пяст передает в издательстве З. Гржебина «Ограду» и два новых сборника лирики «Львиная пасть» и «Третья книга лирики» (стихи 1920 г.). В рецензии на три издания, подписанной «X.», говорилось, что Пяст «поэт огромных потенций, внемерных порывов», но что осуществления его не ярки и делают его звездой «второстепенной величины»67. Но все же отдельные пястовские строфы останавливают внимание даже среди стихового изобилья начала 1920-х:
Да, пожалуй, еще об одномПопрошу Вас: когда Вам не спится.Как-нибудь, у меня за окномВ час ночной, пролетев, очутиться.
И послушать, как сонную тишь,В расстояньи, за шторою близкой, —Под каблук угодившая мышьРазрезает пронзительным писком.
То мой бред. Потому не боюсьВ нем я с истиной впасть в разноречье.Потому – как мертвец, я смеюсь,Что у мыши – лицо человечье.
Деятельность Пяста в начале 1920-х весьма энтузиастична. 17 февраля 1921 года он читает в Доме искусств доклад «Новые побеги травы», восхваляющий (и как бы ставящий на место прославлявшихся Пястом за семь лет до того Ахматовой и Мандельштама) начинающих И. Одоевцеву, Н. Оцупа, С. Нельдихена, Вс. Рождественского, и последнему даже приходится после доклада публично опровергать прогноз о том, что он превзойдет Мандельштама68. Пяст неустанно ждет «нового трепета»:
Нынче присяжным критикам не хватает твердой почвы, точных мерил и критериев для их работы. Зыблются самые устои деревянных зданий с теми фундаментальными печами, от которых так удобно было начинать церемонный критический менуэт с приседаниями или бесстыдный канкан – в зависимости от характера, воспитания и вкуса пишущего. Искусства проходят полосы перемен в самом своем нутре; видоизменяются самые понятия, самые определения искусств; новые здания их строятся так, что печек в них не закладывается вовсе, а в уже готовые комнаты вносятся новомодные «времянки» и «буржуйки» (sit venia verbo!).
Почему «новый трепет» (бодлеровское выражение) в искусстве не позволяет утверждать о нем что-либо категорически? Именно потому, что он трепет, что сейчас он – трепет, он выбивает сам почву из-под ног утверждающего. О нем возникают суждения лишь потенциальные, либо же аподиктические, а произносить те и другие осмеливаются лишь считающие себя до известной степени прорицателями, с которыми в древности отождествлялись поэты69.
В эти годы Пяст озабочен тем, чтобы не пропустить нового голоса, откуда бы он ни шел – со стороны выучеников Цеха поэтов или так называемых пролетарских поэтов, приветствуя стихи Николая Оцупа за бодрость, а Макса Жижмора – за «собственное искание в области недозволенного поэтическими канонами (прозаического) словаря»:
Но часов сложнее МозераПуть к тебе, жене чужой.Вспомни, дорогая, озеро,Белый китель, голос мой70.
С Цехом поэтов Г. Иванова, Г. Адамовича и Н. Оцупа в начале 1922 года Пяст даже объединяется официально71.
В эти годы Пяст еще заметная фигура литературно-художественной жизни обеих столиц – в Доме ученых читает лекции об открытиях и влиянии Эдгара По, посещает приемы у А.А. Мгеброва и В.В. Чекан, ночные бдения в кружке «живого творчества» «Ложа вольных строителей» – домашнем клубе актера Н.Н. Ходотова72, пишет стихи в альбомы, например, метя в своих современников-конформистов:
Увы, совсем наоборотПоэты делают в кавычках.Благословлять у них в привычкахЦаря очередного гнет73.
Он пишет стихи для детей, вроде таких:
Старшая стрекозаВыпучила глаза.Крылышками стучит.Дрыгает и ворчит«Грузный аэроплан,Этакий ты мужлан,Так-то ты неуклюж,Мотоциклеткин муж!»74
В 1926 году выходит составленная В. Пястом совместно с Надеждой Омельянович хрестоматия «Современный декламатор», включавшая и ряд впервые опубликованных стихотворений поэтов 1920-х. Советская критика в лице Г. Лелевича сигнализировала о том, что в книге «много и мертвого, чужого, порою – вредного»: антииндустриальные стихи Клюева, «обывательские стихи Цветаевой и Вяч. Иванова об эпохе «военного коммунизма». Такой материал может пригодиться при декламации лишь в случае специфическою задания, напр., для иллюстрации доклада «Современная мистика» и т. д. Печатать такие вещи в декламаторе можно лишь с соответствующими оговорками и социологической характеристикой материала»75.
При том Пяст, говоря прямо, был нищим трагическим чудаком – из десятка анекдотов приведем один:
Когда я иногда иду вместе с поэтом Вл. Пястом (у него очень длинен нос, и он очень похож на Данте, но одет – отчаянно) – то бывает, что мальчишки и барышни хихикают нам в лицо. Пяст приходит в ужас и спрашивает: «Почему же они смеются?» Я ему объясняю, что это – смеются надо мной. И он, слава Богу, верит – и успокаивается. Вид у нас с ним такой, особенно когда он под порыжелым котелком подвязывал себе зубы, что однажды – вот как вышло: – я и Пяст – присели на подоконник магазина на углу Арбата, поджидая трамвая. И тут к нам подошел внезапно довольно опрятный нищий-еврей и сказал буквально следующее: «Хаверим (граждане), подайте мне, пожалуйста, что-нибудь. Я тоже из тюрьмы и тоже из Могилева.