Оперы домой? Она утверждала, что ушла из прачечной из-за распухших пальцев и трещин на руках. Наверное, этого довольно, чтобы девушка из прачки стала служанкой, но не из-за больных рук Антуанетта отказалась от честного труда. А из-за чего? Может быть, дело в тех четырех букетах, которые целую неделю украшали нашу комнату? Из-за вспышки счастья, которая озаряла меня каждый раз, когда я вспоминала мягкий удар цветов о свои колени?
Придя в конце концов на «Корриганов», Антуанетта щурилась с балкона четвертого яруса на золотые ленты моей бретонской юбки, на кружево передника, воротника и чепчика. Потом сказала, что я в пятерке лучших танцовщиц второй линии кордебалета и танцую лучше полудюжины девиц из первой. Она поцеловала меня в лоб, и я положила голову ей на плечо. Мы довольно долго стояли так, и я чувствовала себя спокойной, как гусеница в коконе. Но, может быть, ее губы, которых я не видела, в это время кривились в горькой усмешке?
Опера. Вот что было у меня и чего не было у нее. И это немало. Все те мгновения, когда я как будто воспаряла над бесконечными лестницами, над страданиями у станка, над скукой бессмысленного стояния на сцене.
— Поиск красоты, — говорит мадам Доминик. — Танец — это поиск красоты.
Что же, я ее нашла? На сцене, а иногда и в классе я забываю об Антуанетте, о холодности маман. Иногда наступают моменты кристальной ясности.
Я не счастливее, чем была в классе сестры Евангелины, когда папа смешил меня и я не думала, что надо скрывать зубы. Но зачем вспоминать об этом? Размышляя о том, как складывается моя жизнь, лучше вспомнить, что случилось потом: как месье Леблан постучал в нашу дверь и потребовал долг. Только благодаря Антуанетте мы тогда смогли выжить и не оказаться на улице. А сейчас, после начала моих отношений с месье Лефевром, мы едим сдобу на завтрак и наваристый суп на ужин, а порой остается пара су и на конфеты. И все же я до сих пор обдираю заусенцы на пальцах. Даже сильнее, пожалуй, чем до перевода во вторую линию кордебалета. По понедельникам я не могу заснуть или просыпаюсь в темноте и чувствую ужас от того, что скоро настанет утро вторника и мне придется идти в квартиру месье Лефевра. Как-то раз маман даже рявкнула на меня, чтобы я прекратила ворочаться, и потрогала мне рукой лоб.
— Жара нет, — заявила она, и в голубоватом свете луны я увидела, как она вытаскивает из-под тюфяка маленькую бутылочку. Она прижала ее к моим губам — это была анисовая настойка, такая горькая, что у меня язык чуть не завязался в узел. Но после этого сон наконец пришел. С тех пор я уже трижды сама прикладывалась к этой бутылочке.
Как-то утром вторника я заметила, что Антуанетта как-то странно смотрит на то, как я причесываюсь. Она покачала головой и спросила:
— У тебя все хорошо, Мари?
Я чуть не рассказала ей о деревянных башмаках и о раздвинутых ногах, но глаза у нее были красные и распухшие. Ей хватало своих горестей, и я не хотела добавлять к ним свои. Мне ведь уже исполнилось пятнадцать.
— Просто устала, — сказала я.
— Ты кричала ночью. Дважды.
— Извини, я не хотела мешать тебе спать.
Она пожала плечами.
— А вот Шарлотту пушкой не разбудишь, — добавила я как можно бодрее.
— Дар невинности. — Наши взгляды встретились, и на мгновение показалось, будто она уже догадывается о деревянных башмаках, а я — о доме мадам Броссар.
— Ей ведь всего десять.
— Да, — согласилась Антуанетта. Мы серьезно кивнули другу. И этот кивок как будто скрепил самую торжественную из клятв.
Иногда я думаю, как могла бы все изменить.
Идя из класса мадам Доминик по рю де Дуэ, я часто вижу Альфонса в поварском колпаке и переднике. Он курит на крыльце пекарни и обязательно кивает мне. Иногда я останавливаюсь, и тогда он говорит:
— Привет, девочка из балета.
Я улыбаюсь в ответ.
Неделю назад он попросил меня подождать и исчез в пекарне. Вскоре он вернулся, держа в одной руке ванильное печенье, а в другой — апельсиновую мадленку.
— Что будешь?
Я выбрала, и мы еще постояли. Я грызла свою мадленку, он смахивал с губ крошки печенья. Это придало мне смелости спросить, доволен ли его отец девушкой, которую нанял месить тесто для восьмидесяти багетов.
Альфонс усмехнулся:
— Он два раза в неделю жалуется, что она и вполовину не такая сильная, как ты. И еще она не поет.
— Поет?
— Ты все время пела за работой. И очень красиво. — Он опустил взгляд.
Я почувствовала, как розовеют щеки. Альфонс слегка ткнул меня кулаком, но я все же не рискнула спросить, не возьмут ли меня снова на работу. Может быть, я научусь рано вставать даже после вечернего спектакля. Я знала, что это возможно.
Тем вечером я постучала в тяжелую дверь месье Дега. Он уже девять месяцев не приглашал меня в мастерскую. Сабина открыла дверь и, вытирая руки о передник, сказала:
— Посмотрите-ка на нее, совсем взрослая дама стала.
В мастерской был полумрак, горело всего несколько ламп, месье Дега стоял в своей рабочей блузе, подперев подбородок рукой, как будто размышляя, не вернуться ли к мольберту, несмотря на поздний час.
— Я хотела говорить с вами о работе.
Если отец Альфонса наймет меня на несколько часов, месье Дега снова станет меня рисовать, я схожу к мяснику, часовщику и торговцу посудой и кто-нибудь из них тоже наймет меня, то я сумею справиться без тридцати франков месье Лефевра. Правда, непонятно, как мне тогда находить время на сон.
Месье Дега взглянул мне в глаза.
Я развела руки.
— Я теперь не такая тощая и вообще больше не крыска.
Раз в несколько недель я видела его в Опере. За кулисами, в классе, в партере. Обычно он называл меня по имени, а однажды сказал, что аллегро у меня стало намного лучше. Он всегда был в синих очках и смотрел на меня твердым проницательным взглядом. Но тем вечером в своей мастерской он опустил глаза и пробормотал:
— Не выходит эта статуэтка.
Он махнул рукой в сторону, и я увидела фигурку, ростом примерно в две трети моего. Я даже задышала чаще, поняв, что он от нее не отказался. Я подошла ближе, рассматривая холщовые туфли, юбку из тарлатана, ярко-зеленую ленту, обвязанную вокруг толстой косы — кажется, сделанной из настоящих волос. Кожа была гладкая или шершавая, цвет ее