– В церкви вам стоять, слезы лить, – весело откликнулся Николенька и протянул боярыне еще один голыш.
– Да ты купец.
– Купец, купец! – по-собачьи завертел задом Николенька и все тянул, тянул боярыне камень.
Она взяла и дала ему медную копейку.
– Нет, нет! – закричал дурак. – Обманула! Ефимок давай! Ефимок!
И горько расплакался.
– Дай ему, Енафа, у меня нет с собой.
Енафа бросила дурачку ефимок, и тот проворно поцеловал ее в сапожок, а в сторону боярыни плюнул.
– Все на тебя будут плевать! Все!
Федосья Прокопьевна взяла за руку Енафу и, не оглядываясь, взбежала по сходням на корабль.
Енафа была ни жива ни мертва. Как боярыне не осерчать на нее? Господи! Что за несчастье такое с этими пророчествами?!
– Мелет он чего ни попадя, – сказала в сердцах Енафа. – Совсем дурной стал! Ну откуда у Лучки Тугарина птицам взяться? Он в лесу зимой не живет, вся его скотина в Мурашкине.
Федосья Прокопьевна была задумчива.
– Ступай, Енафа, к деньгам. Я тебе ключницу мою пришлю. Как посчитаете, ты ко мне приходи. Вечером уж очень хорошо на мир Божий поглядеть. Господи, есть ли что краше Волги?! – И опять призадумалась. – Тебе – поцелуй, а мне – плевок, мой сын с пушками, твой – с птицами. Уж очень умные дураки на Руси!
Последние дни и дела боярина
Борис Иванович Морозов приехал в Рыженькую. Здесь, от Москвы подальше, строил он каменный дворец для соколов и сокольников. Уж очень место пригожее. Высокое, к небу близкое, с далями, с голубым запредельем. С соколами замыслил Борис Иванович доживать свои дни. На другое утро по прибытии в легкой повозке на паре лошадей поехал прокатиться без всякой цели, а одного удовольствия ради. Даже кучера с собой не взял, ехал с Лазоревым.
Осень не торопилась спалить леса в своем неумолимом огне. Одни осины багровели, да буйный кипрей сыпал на травы пепел отгоревших цветов.
– Что это?! – изумился Борис Иванович. Лазорев остановил лошадь.
Здоровенный мужик и с ним жена его тянули соху, а за сохою шел старик.
– Да ведь это же отец Енафы, – узнал Лазорев. – Дозволь, государь, спросить, что за беда у них стряслась. Семья была зажиточная.
Лазорев соскочил наземь и прямо по паханому полю пошел к Малаху, Емеле и Настене.
– Под озимые, что ли, пашете? – спросил он у старика.
– Под озимые.
– Почему не на лошади?
– Нет лошади, господин. Со двора свели.
– Да кто посмел? Что за разбойники?
– Судьи, господин, обобрали.
– Да неужто вы меня не узнаете?
– Как не узнать? Благодетель ты наш!
И сначала Малах, а за ним Настена и Емеля бухнулись Лазореву в ноги.
– А ну вставайте! Не срамите меня перед боярином. Чем брякаться, расскажите толком, что случилось с вами?
Малах поднялся, а Емеля и Настена из почтения и за-ради великой благодарности – не посмели.
– Ты, господин, Емелю нашего от смерти уберег, а от судей в Рыженькой спасения никому не было. Пустошили дворы и дома. У нас забрали лошадей, быка, овец, телегу, холсты, тулупы. Одной коровой кормимся, – объяснил свою безлошадную долю старик. – Дочек бы моих покликать, да не знаю как. Обе в Москве. Я стар, до Москвы не дотащусь, а у Емели языка нет.
Лазорев вернулся к боярину.
– Долгая история, Борис Иванович, чтобы рассказывать, но эти люди мне почти родня. Помнишь, государь, когда здесь, в Рыженькой, приказчика топором по голове угостили, а дом его сожгли?.. Судьи в те поры разорили многих крестьян, а этому семейству больше других досталось. Дозволь, государь, я из своих средств на лошадь старику Малаху пожертвую…
– Мужики наши с Глебом Ивановичем, а лошадей ты им будешь покупать? – усмехнулся Борис Иванович. – Позови пахаря.
Малах подошел, поклонился. Седые волосы над высоким лбом стояли нимбом. Лицо открытое, хорошее, глаза внимательные – русский честный человек.
– Бог помочь, старче!
– И тебя Господь пусть не оставит.
– Спасибо, – сказал Морозов. – Скажи, ты ведь давний житель, здесь соколы водились когда-нибудь?
– Копчиков много, есть ястребы, сип на болоте живет, а соколов не видел.
– Ястреб тоже славная птица, да охотится в угон… Спросить тебя хочу, старче. Не пойдешь ли служить на мой сокольничий двор? Конюхом тебя возьму.
– Я человек Глеба Ивановича, твоего брата.
– С братом мы как-нибудь поладим.
– Стар я для конюхов. Твои лошади, боярин, не чета крестьянским.
– А я тебя беру в главные конюхи.
– Что ты меня искушаешь, великий господин? Я на зяте да на дочери пашу. Какой из меня конюх, из безлошадного?
– В моей повозке две кобылы, бери одну на выбор. Вот и будешь лошадным.
– Так прямо и выпрягать? – удивился Малах.
– Выпрягай. А с полем управишься – приходи на соколиный двор. Место главного конюха – твое.
Малах поклонился, коснувшись рукой земли. Когда же разогнулся, по его лицу катились слезы. Лазорев взял старика под руку.
– Какую тебе, правую, левую?
Малах глянул и, опуская глаза, показал на левую.
– И я бы левую взял! – обрадовался Борис Иванович. – Не промахнулся я, старче, хорошего себе конюха нашел.
А Настена знай себе поклоны отвешивала, Емеля косился на нее и тоже тыркался лбом в землю. Невпопад у них выходило: Настена – пластом, а он только руку ко лбу тянет. Улыбнулся Борис Иванович, сказал Лазореву, когда они отъехали:
– Люблю крестьян. Простота у них искренняя, ум – искренний, но, главное, и лукавство тоже искреннее. Видел, как баба поклоны отбивала? По-писаному.
– Меня, Борис Иванович, судьба тоже однажды на землю посадила, да боевая труба пропела, и умчался я от земли, как непутевый ветер.
– Хороший старик! Саваоф! – думал о своем Борис Иванович и принялся отирать глаза. – Господи! Да ведь я прослезился. Видишь, как редко добро делаю… До чего же душе благолепно, когда от собственной щедрости сердце сжимается.
Половина соколиного двора была готова, и Борис Иванович послал за птицами. Сокольник привез трех кречетов и трех челигов. Челиги были молодые, два кречета тоже из новых, а третий жил у Бориса Ивановича с того самого дня, как стал он дядькой при царевиче Алексее. Кречета звали Декомыт. Декомыт – это перелинявшая на воле птица, а то уже имевшая детей, птица, знавшая волю. С молодыми декомытами без гнездаря не охотятся. Гнездарь – веревка, не то улетит, воля дороже птичьих нарядов: должников, обносцев, клобучков… Декомыт Бориса Ивановича на всю жизнь остался дикой птицей, но ни одна так не радовала высотою парений и столь стремительными бросками на жертву, что и звезда небесная так быстро не сверзается. Не то что уток – лебедей бил с одного удара.
Борис Иванович на охоту отправился спозаранок. Взял Декомыта да из новых челига и кречета. На озере водились обильно и свиязи, и шилохвосты, и чирки. Челиг – самец сокола, ему цена меньшая. Но челиг утешил боярина. Сбил утку на лету, шилохвоста. Первая добыча – добытчику. Кречет тоже хорошо полетал. Зарезал насмерть двух голубей да чирка.
– Твоя очередь, воевода! – сказал Борис Иванович, любуясь Декомытом. – Вот уж кто воин! Сколько он птицы добыл на своем веку – несчетно.
Сам пускал, со своей рукавицы, только прежде, чем отстегнуть от должника – ремешка от рукавицы, привязанного к ноге кречета, – помедлил, сердце что-то сжало…
Взлетал Декомыт широкими плавными кругами, и у Бориса Ивановича захватывало дух, будто сам он взмывал все выше и выше, с одного неба на другое, в ту синь, откуда не только люди, но и сама земля маленькая…
– Да ведь это он обо мне повествует… – прошептал Борис Иванович, завороженно следя, как Декомыт завершает восхождение на очередную высоту. И встал перед боярином весь его путь к вершинам власти, к запределью немыслимому не только для простонародья, но и для родовитейшего дворянства, когда тебя выше царь да Бог, но царь царствует, а Бог безмолвствует, и всякое великое дело в царстве вершится твоим разумом, твоим хотением. Алексей-то Михайлович робел перед дядькою.
Борис Иванович уже прикидывал, на какую высоту поднимется его любимый Декомыт, как вдруг птица судорожно забила крыльями и, уже не пронзая воздух стрелой, а валясь с крыла на крыло, рухнула в бурьян.
Сокольники побежали, принесли кречета, Борис Иванович, как в беспамятстве, закричал на них:
– Пускайте же его! Пустите!
Сокольники водрузили Декомыта на рукавицу, подкинули, и Декомыт, словно чувствуя позор, кинулся в небо и, словно бы разучившись летать, затрепетал крыльями по-голубиному и упал в траву, нелепый, растопыренный, как птенец…
Борис Иванович закрыл лицо руками.
– Лазорев, домой! Быстрее!..
* * *
Боярин лежал в полузабытьи. Лазорев дрогнул: в Москву такого не довезешь, послать за царскими врачами – царя напугаешь. Сам съездил за святой водою и к игумену: нет ли у него среди монахов доброго лекаря? Игумен предложил отслужить молебен возле постели болящего. Лазорев согласился, но, помня, как самого лечили, пришел к Малаху, о знахарях спросил. Нет ли в Рыженькой другой Лесовухи? Малах указал на Евсевию.