специальная задача – нигде не сбиться с порядка мыслей и нигде не упустить удачных выражений – сковывала напряжением, меняла весь тон речи, лишала её непринуждённости и, значит, воздействия. Сплошного текста у меня не было, а тезисы были сведены уже к пачке половинок ученической странички. И Аля посоветовала: так и выйди с ними, держи их в руке, без помехи жестам, а понадобится – заглянешь. Простая мысль, простая форма, но каждую надо найти. Так я и сделал, и сразу спал обруч с моей головы, стало доконечно легко. Найдена была форма – на сто речей вперёд. И действительно, по разогнанному своему состоянию, я мог тогда ехать произносить хоть и сто речей, да сам себя ограничил.
Присутствовало тысячи две зрителей, и почётные приглашённые (был американский делегат в ООН Патрик Мойнихэн, военный министр Шлессинджер, экс-военный министр Мелвин Лэрд). Вначале был общий ужин, как это у американцев полагается, сидели и мы, президиум, профсоюзные вожди – на сцене лицом к публике и тоже сперва лопали (ужасный обычай!). Потом меня смущало: так, от столиков, не все докончив десерт, меня и слушали. При вступлении Джорджа Мини очень трогательно было, как пригласили на сцену двух бывших зэков – Сашу Долгана (через Тэнно мы были с ним знакомы в Москве) и Симаса Кудирку – литовского беглеца, выданного американцами, но ими же незадолго перед тем и вызволенного. И мы крепко глубоко обнялись и расцеловались перед этими несведущими, небитыми, но и небезнадёжными, открытыми же к отзыву людьми.
Не волновался я – нисколько, да и по прежним выступлениям так ожидал. Хотя подобного, как нынче, ещё не бывало у меня: ощущение – холма международного, что говорю и вдаль, и надолго. Освобождённость от напряжения памяти давала последнюю нужную свободу каждому движению и произнесению. Начало я приставил неожиданное: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», как будто залетел по ошибке советский агитатор, – а это советские зэки протягивают руку американским профсоюзам, которые, и действительно, в страшный конец 40-x годов, может быть, одни в мире не предали их, постоянно напоминали о лагерях рабского труда в СССР, даже изда́ли карту советских лагерей.
От чего ещё я был в этой речи[114] свободен – от всякого сомнения в нужности, своевременности, силе удара и направлении его. Я бил – по людоедам, и со всей силой, какая у меня была. Копилось всю жизнь, а ещё страстней прорвалось от гибели Вьетнама. Думаю, что большевики за 58 своих лет не получали такого горячего удара, как эти две моих речи, вашингтонская и нью-йоркская. (Думаю – пожалели, что выслали меня, а не заперли.)
Хотя я приехал в Штаты и на год позже, чем звали меня, чем был наибольший ко мне размах внимания, – но и сейчас не опоздал. Правда, многие были ошеломлены такой моей резкостью, телевидение, хотя и крутило с балкона непрерывно, выступления моего не стало передавать. Рассерженная столичная газета даже назвала мою речь глупостью, но иные комментаторы сразу же сравнили эти речи с Фултонской речью Черчилля (о сталинском «железном занавесе»)[115], и я, без избыточной скромности, с этой оценкой внутренне соглашался. Нужно было пройти годам двум-трём, как прошло сейчас, чтобы я, перелистывая эти речи, сам бы удивился своей тогдашней уверенности. По большому внутреннему повороту, сейчас я бы таких речей уже не произнёс: уже не ощущаю я Америку плотным, верным и сильным союзником нашего освобождения, как ощущал тогда. Нет.
Да если бы я знал! если бы кто-нибудь мне тогда показал позорный закон 86–90 американского Конгресса (1959 года), где русские не были названы в числе угнетённых коммунизмом наций, а всемирным угнетателем (и Китая, и Тибета, и «Казакии», и «Ивдель-Урала») назван не коммунизм, а Россия, – и на основе того-то закона каждый июль и отмечается «неделя порабощённых наций»[116] (а мы-то, из советской глубинки, как наивно сочувствовали этой неделе! радовались, что нас, порабощённых, не забыли!), – так вот и было лучшее время мне ударить по лицемерию того закона! – Увы, тогда не знал я о нём, и ещё несколько лет ничего о том не знал[117].
Только до наших соотечественников в Союзе мало доходил мой заряд: «Голосу Америки» передавать меня давно запрещал Киссинджер, а Би-би-си и «Свобода» тоже стали избегать такого «авторитариста», каким размалевали меня после «Письма вождям».
На наш вечер Мини коварно приглашал и Государственный департамент, и лидеров Конгресса, и президента Форда. Но, разумеется, никого тех не было, ни Форда. Детантщик Киссинджер строго его предупредил, опасаясь испортить отношения с СССР. 26 июня 1975, за четыре дня до моего выступления, Госдепартамент послал в Белый дом меморандум, где говорилось: «Советские власти, вероятно, восприняли бы участие Белого дома [в банкете в честь Солженицына] как сознательно поданный отрицательный сигнал или как признак слабости администрации перед антисоветским давлением изнутри… Встреча Президента [с Солженицыным] не только обидела бы Советское правительство, но и вызвала бы споры вокруг мнения Солженицына о Соединённых Штатах и их союзниках… Мы рекомендуем, чтобы Президент не принимал Солженицына»[118].
До этого момента Президент меня и не приглашал, и сам я никакого желания пойти в Белый дом не высказывал, это и не обсуждалось. Но кто-то из наскокливых журналистов чуть передёрнул ситуацию или сам понял неверно, стал допрашивать пресс-секретаря Белого дома, почему Президент меня не принимает, а тот растерялся и стал выдвигать причины, к тому же не лучшие, почему этого до сих пор не произошло. И так создалась легенда, что мне было отказано в посещении Белого дома, – легенда, неожиданно больно ударившая потом по Форду. (Его обвиняли, что он «оскорбил Солженицына», хотя я ни в чём тут оскорбления не вижу.)
Вашингтона нам увидеть почти и не пришлось – одна прогулка с Ростроповичами близ монумента Линкольна, один концерт его в Кеннеди-центре, часовая пробежка по Библиотеке Конгресса, да Аля улучила сбегать в маленький, но изысканный музей импрессионистов. Ещё соблазнились посмотреть Макарову в американском балете, попали на два поспешно и нелепо склеенных отделения – растерянную классику с Макаровой и натуралистически исступлённую эротику американской труппы. Мы даже прошли к Макаровой за сцену, из чувства соотечественного, но возникла только обоюдная неловкость: ни к чему, ничто нас не объединяло.
Ещё – в День американской независимости съездили мы в город Вильямсбург, штат Вирджиния, – декоративно воспроизведенную трёхсотлетнюю их старину и ремёсла. Там был и парад, в костюмах XVIII века, со старыми колесницами и пушечками.
Едва нас доставили в Нью-Йорк, в отель «Американа»[119], на какой-то немыслимый этаж, где воздух был только от нагнётной машины, а вид из неоткрываемых окон совершенно дьявольский – ущелья улиц с тараканами автомобилей внизу (добрая треть их жёлтые, оказывается – это их такси),