уже раз подъезжали к тому замку, ещё непрошенные, весной, по пути в Италию, – выразить князю признательность от русских. Было утро. В замке на горе жизнь ещё, по-видимости, не начиналась, да снаружи что увидишь в каменном туловище с узкими окнами. У ворот замка я написал записку по-немецки: «Ваше Высочество! С удивлением и сочувствием смотрю я на это маленькое государство, нашедшее своё скромное и устойчивое место в нашем суматошном безпорядочном мире. Мы, русские, не забываем, конечно, что оно имело мужество приютить у себя солдат русской армии в 1945, когда весь Запад близоруко и малодушно предавал их на гибель». Мы постучали у ворот, привратник пропустил нас – через ров, через мост, по мощёному въезду меж каменных стен – в одноэтажное каменное здание. Секретарь оказался высокий седовласый старик в чём-то бархатном. Тут подоспел и премьер-министр, тоже стилизованный, и принял от меня записку. – Потом, месяца не прошло, – на торжестве в Аппенцелле были и князь с княгиней, мы познакомились. И вот, вослед они послали приглашение – а я уже уехал навсегда в Америку. Но теперь, воротясь, и в неустоявшемся настроении, ещё ни к какой работе не приладясь, – вот и съездить. Поехали опять, с Банкулом.
Сегодня в Европе достаётся видеть замки, но уже нежилые, а здесь жила обильная семья в трёх поколениях, семейные покои, дети с игрушками – и окна-бойницы, узкие лестницы в камне, в подвале – музей рыцарского оружия, обед сервирован в рыцарском зале, слуги в камзолах, высокий старик князь держится благородно по-монаршьи, а дочь князя, вот тебе на, – служит в Вашингтоне у какого-то американского сенатора. За столом был и бывший премьер, 1945 года, который вёл тогда переговоры с генералом Хольмстоном-Смысловским и принял его отряд[129]. И сам генерал сейчас, оказывается, тут же, в Вадуце. И после поездки с княгиней на высшую вершину княжества, где у них модерный дом, и приглашают меня работать зимой, – едем мы к Смысловскому, а это оказывается Борис Алексеевич, сын моего персонажа из «Августа»[130] и давно мне известный по семейной истории, ибо я в Москве знаком со всей семьёю. И сразу так тепло и всё взаимно понятно.
Благодатные стеснённые камни Европы! – не обезличенные американские придорожные городки. Сколько тут струится! Вот и поселиться бы мне в Лихтенштейне, в горах? Ах, как верно найти свою точку, свою прикрепу?..
Ищу покоя и возврата к работе, так надоело мотаться в политической мельнице. А – где работать? Штерненберг в этот летний месяц был занят. А в нашем доме на мансарде, накалённой в зной, и совсем невозможно, и город вокруг гремит, и в крохотный дворик всё заглядывают прохожие, – где тут работать. От этого – ещё тоскливей.
Да, так писем же, писем сколько меня ждало, писем на всех языках, уже отсеянных, отвеянных Алей и помощью Марии Александровны Банкул (в Цюрихском университете она преподавала русскую литературу; как и муж её, в совершенстве владела главными европейскими языками).
И – как уходить в исторический роман, когда вот томится, ждёт тебя месяц (а написано три месяца назад, но доставлялось не почтой, а какой-то оказией) объёмное содержательное письмо, а первые слова его: «Я обращаюсь к Вам как к соотечественнику, писателю, борцу, человеку и христианину! Мой долг – рассказать и доказать правду, свидетели которой вынуждены пока молчать». Как не оледенишься? как не схватишься? (И разве один такой воззыв? и как за всеми поспеть?)
Это был душераздирающий случай с Любой Маркиш – жертвой и инвалидом приоткрывшейся страшной советской практики: испытания новых отравляющих веществ на неподозревающих людях, например на студентах-химиках, лаборантах. С ней случилось это 7 лет назад в Московском университете, с тех пор она эмигрировала, жила в Штатах, но вот и она опоздала мне всё это рассказать, пока я был в Нью-Йорке, мог бы об этом злодеянии сказать публично. (Теперь от нашего Фонда мы установили ей стипендию для написания рукописи. Она начала её писать, но почти сразу вездесущие советские агенты стали терроризировать и её, и заступника её Давида Азбеля, учёного-химика, бывшего советского. Пыталась Аля устроить, через Максимова, чтобы Любу включили в Сахаровские слушания в Дании, – поразительно! – не захотели выслушать её сами устроители, сахаровского круга! Тогда Аля добилась, с большими хлопотами, чтобы Любу выслушали в сенатском подкомитете. Но и протоколы этих показаний «в интересах Америки» не были оглашены.) И откуда же набраться энергии, чтобы не уставать гласить правду? и сколько сходных случаев, тоже нетерпимых, где набрать времени и усилий?
Только вернулась Аля с детьми – к нам, 25 августа, приехали два высоких полицейских чина в штатском. Один – стройный, седоватый, сухой, красивый, уже и прежде мелькал близ нас на аэродромных снимках, когда я встречал семью из Москвы. Оказывается, был он и в мой первый приезд из Германии, на цюрихском вокзале. Теперь предупредил меня – и как пропитана провокаторами чешская эмиграция в Цюрихе, и что, по данным и других европейских полиций, я числюсь в списке у интернациональных левых террористов. Спасибо. Да иначе и быть не могло, я знал: что ж Советам – дремать и всё моё сносить?
А сам я, в гремящем городе, пропадаю без устояния работы. Ангел наш хранитель Элизабет Видмер пришла на помощь, разыскала мне приютом – хутор Хольцнахт на базельском нагорьи: большая трёхэтажная дача, дюжина комнат, принадлежащая многочисленной семье, но на эти три месяца все обещали не приезжать, и действительно, три месяца никто меня не потревожил. Тут пейзаж был, в противоположность Штерненбергу, – совершенно замкнутый лесками и холмами травяной склон, как бы большой двор. Чтоб увидеть далеко, надо было подняться на один из холмов, и тогда открывался большой горный обзор, даже на стык швейцарской, французской и немецкой границ. Но из окон, с крыльца и продолговатой веранды во все стороны виделась эта успокоительная близкая замкнутость. Тут уже не было ни проезжих машин, ни прохожих туристов, до домика бауэра метров четыреста, – действительно попал я в одиночество, да горно-осеннее, очень плодотворное. Старинные резные оконца, старинная мебель, из близкого леска таскал себе дровишки, по вечерам накалял кафельную печку, базельское радио (частотная модуляция) полно классической музыки, то вышагивал, вышагивал по 15-шаговой веранде, а спать подымался в нетопленую спальню с открытыми окнами. И постепенно совершилось отключение, успокоение, поворот на свою тему.
Поворот – но не так легко снова войти уверенно в работу. Стал перечитывать свой, уже немалый, «Дневник романа о Семнадцатом». Сколько же теперь находил и оброненных намерений, невыполненного. Исторический роман, да такого охвата событий, – тут нет готовой науки. Теперь – и уже напечатанный «Август Четырнадцатого» стал казаться мне сильно неполным. Главное, чего там нет: как прорезался по России