Чтобы преодолеть смятение, казак вышел на крыльцо. Нет, два слова из произнесенных ею он все-таки запомнил. Надо будет спросить деда Епишку, что они означают. «Зезаг» и «дика». Неужели он, Акимка, все еще кажется ей диким? Почему так у людей все непонятно? Как же их тогда во времена Вавилонского столпотворения хорошо перемешали, что до сих пор они друг другу кажутся чужими и дикими…
А в это время двуколка догнала оказию, следовавшую в крепость Нагорную, а потом в Ставрополь. На ухабах она подпрыгивала, и толстый пристав заваливался на Федора. Парамон Петрович чертыхался, Федя же сносил все безропотно.
— Что же, братец, — Устюгов решил развлечь себя дорожной беседой, хотя бы с мужиком, — понравилось тебе здесь на Кавказе?
— Везде люди живут, ваше благородие, — вяло отозвался, в очередной раз придавленный мясистой ляжкой пристава, Федор. — Хлеб едят, детишек рожают, душегубничают.
— Это ты верно заметил. Жалко барина, братец?
— А что же его жалеть, ваше благородие, — подумав, ответил Федор. — Ему же сейчас не больно, не холодно. Себя вот жалко…
— Экий ты, братец! Себя же почему жалко?
— А потому, что мне теперь жизнь не жизнь без Дмитрия Ивановича.
— Вернешься домой, в имение. Женишься, детишек заведешь. Чем не жизнь?
Парамон Петрович находился в приподнятом расположении духа по случаю удачной поездки и искренно хотел всем добра, ну почти всем.
— Я, ваше благородие, с малых лет за Дмитрием Ивановичем ходил. Куда он, туда я. Мечтал я всегда об одном, чтобы подольше пожить рядом со своим барином, а помереть все-таки поране его. Боялся я этого пуще всего. А оно так и случилось.
— Любил ты барина. Это хорошо, — заметил пристав. — А барин как с тобой обходился? Может, бил тебя, ругал?
— Бить — не бил, ругать — поругивал маленько. А кабы и бил, так это его воля, а наше послушание. Только Дмитрий Иванович за всю жизнь меня пальцем не тронул. А поругивал в шутку. Мы же, ваше благородие, не поверите, с ним дружили…
— Что такое? Что ты сказал? — подпрыгивая и от кочки, и от удивления, воскликнул Парамон Петрович.
— Друг мне был барин мой… — проговорил бедный Федор, сам не понимая, что только что сказал.
— Да ты в уме ли, дурак такой? Или ты совсем спятил от горя? — закричал возмущенный до глубины души господин пристав. — Говори, да не заговаривайся! Нашел себе друга! Жаль, что барин твой в могиле теперь. Вот уж бы всыпал тебе первый раз, но так, чтобы ты на всю жизнь запомнил. Друга нашел! Князя Басаргина! Никому чтоб не смел такое говорить! Доложу вот твоей барыне, отпишу ей в письме, каков у нее дворовый мужик. Друг! Ишь куда метит, скотина!.. Что молчишь, бестолочь? Плачешь? Перестань немедленно! Отставить! Да что ты, Федор! Ладно, не буду писать барыне, но и ты выкинь эти глупости из головы. Надо же знать свое место. Богу богово… Сам понимаешь…
Так они молчали до крепости, а по пути в Ставрополь Парамон Петрович опять разговорился.
— Знаешь ли ты, Федор, какую книгу твой барин больше всего любил?
— Как не знать! Господина Лермонтова сочинения. Любил он эту книгу перечитывать. Бывало, и мне читал вслух, хотя я сам грамоте обучен.
— Что же, ты читаешь книги?
— Книгу читаю. Верно, ваше благородие. Люблю, грешным делом.
— А господина Лермонтова не читал?
— Нет, только то, что Дмитрий Иванович мне зачитывал. А сам я не читал. Больно тревожная эта книга. Даже если в рассказе все хорошо кончается, все на душе тревожно, будто все равно случится несчастье какое-то или уже где-то случилось, а мы пока не знаем.
— Вот! — торжествующе произнес Парамон Петрович. — Вот что говорит простой народ! Послушать бы этим писакам! Понимаешь, ты, Федор…
— Максима Максимовича мне жаль, — отозвался Федор. — Бэлу тоже, княжну… А пуще всех мне господина Печорина жалко.
— Это почему же?
— Да потому что он на себя всех бесов хотел принять, а потом не отпускать. А разве так жить можно? Вот и пропал, бесы из него то и дело выскакивали. А он хотел, как лучше.
— Ну это ты опять врешь! Господина Печорина ему жаль! Ты, братец, все-таки свинья порядочная. Надо бы тебе в Ставрополе всыпать солдатской каши на дорожку до дома.
— Как изволите, — согласился Федор.
До Ставрополя они все молчали, тряслись и переваливались.
* * * * *
Как известно, всякие беды и неудачи в нашей жизни имеют обыкновение группироваться, держаться кучно, образуя так называемые полосы несчастья, за которыми по закону симметрии должны следовать полосы радостей и везения, если, конечно, очередная черная полоса не содержит в себе самой главной в жизни неприятности — нашей кончины.
И прекрасен бывает день, когда после долгой череды напастей начинает вдруг чертовски везти. Во всем. И на работе, и в любви, и в друзьях, и в деньгах. Таким переломным днем у Мухина стал понедельник 25 мая.
С утра в понедельник, как, впрочем, и вечером накануне, до выполнения заветной нормы у Лехи не хватало еще трех зачетов и одной курсовой работы. Поэтому, отлично сознавая, что к первому экзамену он не допущен, ни учебника, ни конспекта Леха не читал и приехал с утра в институт с одной лишь целью — если даст Бог, достать приличную «болванку» курсовой работы по экономике. И неожиданно Бог дал. Причем дал не только превосходный образец, напечатанный аж на лазерном принтере и защищенный на «отлично» в позапрошлом году, но открыл где-то там наверху некий потайной кран, из которого полилось на Мухина такое фантастическое везение, какого еще вчера и вообразить было нельзя. Но если по порядку, то цепь чудесного фарта в этот замечательный день началась с того, что толстый Пашка, выйдя из аудитории, где только что получил четверку, поймал Мухина за задний карман джинсов и, толкая его к дверям, страстно заговорил в самое ухо:
— Муха, давай, давай, родной, иди! Там в ведомости против твоей фамилии чисто, я сам видел, тля буду! Напротив Кравецкого написано — «не доп.», а против твоей — ничего.
Из этого следовало, что в сессионной запарке деканатская секретарша Люба по оплошности не отметила в ведомости, что Леха к первому экзамену не допущен. В принципе, можно было идти сдавать.
— Да я не читал ничего, — упирался Муха, подталкиваемый Пашкой уже к самым дверям.
— Дурик! Никто не читал. Я думаю, сама Алевтина ничего не читала. Иди!
И поддавшись порыву отчаянной готовности ко всему, Мухин пошел. Он спокойно положил на стол перед очкастой Алевтиной свою зачетку и без колебаний вытащил билет. Это был тот редкий случай, когда ему было совершенно безразлично, какой билет тащить, ни одного вопроса из программы он не знал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});