— О, конечно, да, в былые годы я знала нескольких шпионов. Им не нужно было мне признаваться, хотя некоторые признались. Парадоксально, шпионов обычно нетрудно распознать. Мне они всегда казались — Конрад тоже — слишком… ну, это трудная работа, наверное, но она не для тех, кто хочет жить полной жизнью, быть ближе к другим людям и к ощущениям. Думаю, они все чуточку странные. Чуточку грустные, если взять ваше слово.
— Наверное, — говорит Эмили, — наверное, это правда.
Джон, глаза на потолок, вертикально выпускает вверх струю дыма и кивает: правда, правда, трудная работа, странная и грустная. Эмили отпивает из бокала и слушает группу, потом спрашивает Надю, бывала ли та когда-нибудь в Соединенных Штатах.
— О да. Я много лет жила в Сан-Франциско, играла на фортепиано и — надо полагать, совсем как вы для вашего посла, — организовывала светский календарь одного южновьетнамского генерала, который там жил в необъяснимо легкомысленном изгнании после вашей войны. Он закатывал много-много приемов. Помню, однажды…
Джон усмехается Эмили: Надя разошлась, она в редкой и чудесной форме, она околдует слушателей новым воспоминанием, ловко рассказанным, с добротной композицией, лиричным и эффектным, слегка невероятным, но вовсе не невероятным. В этой вероятности Джон не сомневается. Судьбы вроде Надиной должны существовать; он довольно читал и убедился, что это так.
И вот, пожелав Наде спокойной ночи и похвалив ее игру в антрактах, приняв ее благодарности за выпивку и за заметку и окунувшись в густую и липкую июльскую полночь, Джон удивляется и огорчается, услышав в словах Эмили насмешливое недоверие. Он провожает ее домой через мост Маргариты в Буду, Эмили горячо благодарит за то, что он познакомил ее с Надей. Она никогда не встречала такой очаровательной и забавной «старушки». Это наименование — «старушка» — сердит Джона. Он говорит с запальчивостью:
— Это неуместное описание. Это меньше всего ее характеризует, ты что, не понимаешь?
— А, извини. Боже. Тогда, может, великолепная лгунья? — со смешком предлагает Эмили. — Да ладно, ты ведь лучше меня в «Искренность», не говори, что не видишь эту женщину насквозь. Пианистка, выдумывающая истории. Хорошие, это правда. Я понимаю, почему она тебе нравится. Мне она тоже нравится, она такая забавная. Я тебя по правде благодарила за знакомство. Но честное слово, то есть, это красиво, но… — Эмили останавливается и смотрит Джону в глаза. — Джон, нельзя верить ничему, что говорит эта женщина. Ничему. Она наговорит чего угодно, чтобы тебе нравилась ее компания. Или чтобы проверить свои способности, или еще зачем-то. Да мало ли. — Эмили смотрит пристально. — Так обычно бывает с врунами, я хочу сказать.
Она поворачивается и идет дальше, а Джон еще секунду-другую стоит ошеломленный, глядя, как Эмили шагает вперед без него, до середины моста, где незаметный подъем неуловимо выдыхается в незаметный спуск.
Его обида непропорциональна — Джон это понимает в тот же миг. Не имеет никакого значения, что эти две женщины думают друг о друге. Но то, что Эмили не поняла, каким становится Джон рядом с Надей и какой могла бы стать она сама, что Эмили не была той, кого он в ней видел каких-то десять минут назад, пронзает его болью и не дает дышать. Джон бежит, нагоняет Эмили, хватает за руку, поворачивает к себе.
— Позволь кое-что у тебя спросить. Ты бы хотела, чтобы это было правдой, то, что она говорит?
Машины едут беззвучно, и волны мягкого света пробегают по ее профилю от щеки к носу, снова и снова, в неровном ритме.
— Какое отношение это имеет к..?
— Полное. Это имеет полное отношение ко всему. Тебе не хочется, чтобы мир был таким? — Джон гордится тем, что встал на защиту — не Нади, но целого мира, который она ему подарила.
Лицо Эмили меняется, смягчается, в нем — что-то вроде сочувствия.
— О, дорогой Джон, я вообще не хочу, чтобы мир был каким-то. — Джон из последних сил старается остаться собой, услышать в слове «дорогой» любовника, а не племянника. — Мир уже есть, и взрослые люди приспосабливаются к нему как могут. Он состоит не из забавных историй.
Джон берет Эмили за руку.
— Да, но в нем ты можешь встретить… мир — он не только… разве не важно… — В итоге он только всхрапывает, выпуская злобу и огорчение, сочащиеся сквозь стиснутые зубы. — Я сегодня брал интервью у тех солдат, у твоих друзей-морпехов. Надя — это другая сторона, противоположность. Это ты понимаешь, правда ведь?
— Морпехи. Не уверена, что поняла, о чем ты, нет.
— Посмотри. Посмотри туда!
Джон хватает Эмили за плечи и крутит ее, поворачивает лицом к Дунаю, встает рядом и указывает вниз по течению, туда, где только что — пока Эмили говорила, — погасли огни Цепного моста, и монументальный силуэт замер на фоне темного неба и воды, как остаточный образ, проекция на закрытых веках.
— И туда! — продолжает Джон, набираясь уверенности, почти рывком поворачивая ее к серо-черному без огней силуэту дворца на фоне сине-черного неба — просто отсутствие звезд в форме дворца, не более того. — Вот это настоящее, Эм. Сейчас это — мир. Наш мир. И Надя тоже. Ее жизнь — как она должна бы… — Голос Джона смягчается, от взволнованного к успокаивающему. — И ты здесь со мной в этом мире.
И его голова склоняется, Джон берет ладонями лицо Эмили, и его губы находят губы Эмили, на миг, и еще на миг, и еще на миг, и еще на полмига, и он неоспоримо прав, во всем прав.
— Нет.
Эмили отстраняется.
— Джон.
Она высвобождается из его рук.
— Это не для нас. — Эмили улыбается, смеется — ее стандартная тактика, помогающая парням не смутиться и не разозлиться в такой момент. — Мы оба приняли на пару «уникумов» больше нормы, а завтра рабочий день. Я сама доберусь, а ты иди поспи. Пересечемся в «Гербо». Расскажешь, что тебе Надя сочинит про меня.
Она уходит. Джон Прайс стоит на середине, на высшей точке кротко вздыхающего свода моста Маргариты, он облокачивается на парапет и пытается сфокусировать взгляд на опорах Цепного моста. Ему жаль, что они были не на том мосту, в нескольких сотнях ярдов ниже по течению. Там он чувствовал бы себя цельным, там его место. Там она поняла бы; там этот поцелуй обязательно имел бы смысл. Через минуту Джон начинает, кусая губы, перебирать и по очереди отвергать поездку к брату, к Марку Пейтону и к Чарлзу Габору. Он отрывает себя от стальных перил, его ладони в пыли от болтов, на которые он опирался. Он шагает обратно в Пешт, плюет в Дунай.
VI
Через неделю, за несколько часов до того, как с наслаждением напиться в «Старом профессоре» с Джоном Прайсом, Чарлз передал свой возмутительно многословный отчет по издательству «Хорват» Верху Патетики, который, прочитав до половины первую фразу каждого абзаца, отдал бумагу Жуже, чтобы отправила факсом в Нью-Йорк: Настоятельнейше рекомен… В качестве вступительного маневра на венгерском теа… Совместными усилиями всех наших… Приложенные данные позволяют уверенно предсказывать более прибыльные секторы, чем нынешнее рук… Вероятные выходы таковы: рост до приемлемого уровня для предложения на открытых торгах на Будапештской бирже, 18–24 месяца. В ином случае укрепление предприятия оценивается как «весьма возможное» в 6 аналитических докладах (прилагаются), включая весьма авторитетное мнение «Слияния и поглощ… Благодаря исторически сложившейся редкой ситу… Ч. М. Габор, Будапештское отделение.
После этого Чарлз скрылся из виду почти на девять дней, с утра субботы до вечера следующего воскресенья. Секретарша утверждала, что его нет в городе. Домашний автоответчик включался и обещал слушать, но хозяина вызвать не мог. Чарлз не приходил на вечера в «Гербо», на ночные тусовки в «А Хазам» и вообще никуда. Вечером в четверг Джон, которому не терпелось обсудить Эмили с гетеросексуалом, сел в трамвай, потом в автобус до Чарлзова дома на холмах и позвонил у Чарлзовых дверей. За шторами горел свет, но дверь никто не открыл. На седьмой день отсутствия привет от исчезнувшего Габора выскочил из Джонова автоответчика: «Это никогда не кончится, Господи, помоги! — Слова у Чарлза явно путались. — Будет ли этому конец, Джонни! Господи, помоги, наверное, не будет». Следующим вечером, в воскресенье, Чарлз материализуется свежим и успокоенным на террасе «Гербо», улыбаясь и упрямо отказываясь обсуждать прошлую неделю или двух седых людей, с которыми он эту бесконечную неделю провел и которых только что отвез в аэропорт Ферихедь к самолету на Цюрих, далее на Нью-Йорк, далее на Кливленд, хвала Иисусу сладчайшему.
На другой день рано утром он набрасывается на записку от Верха Патетики, которая ждет на его столе со вторника, когда в Нью-Йорк отправился Чарлзов отчет, — уже четыре дня: